— Товарищи, это надо так!.. И после паузы, означающей двоеточие, еще несвязно, но абсолютно точно по мысли, увлекательно и забавно, опять-таки вперемежку со смехом, извлекает то, что пришло ему в голову… А Ильф (очевидно, нельзя все-таки писать о них раздельно), Ильф, скроив строгое лицо, если придуманное недостаточно свежо или не отвечает его изощренному вкусу, через минуту, сперва против воли, смеется вместе с Петровым. Потом он включается в поток выдумок своего друга и вот уже перебивает Петрова:
— Погодите, Женя, тут надо сделать вот что… Петров приумолк, послушал Ильфа и, мгновенно поняв мысль товарища, опять заглушает его своим сангвиническим баритоном:
— Верно! А потом еще так!.. Чудесные часы вдохновения! Как они радовали даже случайных свидетелей! Да, Евгений Петрович с первого взгляда воспринимался как человек с несомненным ярким талантом. Если в Ильфе при близком знакомстве поражал мощный аналитический ум, то в Петрове вы прежде всего ощущали гармоничную, одаренную личность. Человеческое его обаяние было решительно незаурядным. Он вызывал улыбку симпатии при первом же взгляде на его доброе, ласковое лицо. Тонкий нос с горбинкой. Маленький красивый рот. Острый подбородок. Азиатские, раскосые темные глаза и прямые темные волосы, которые образовывали на середине лба аккуратный треугольничек. Все в Евгении Петровиче казалось милым, — даже манера предупредительно обращать в сторону говорящего правое ухо (на левое ухо он плохо слышал), даже манера чуть наклонять вперед корпус и, шагая, как-то по своему выбрасывать ноги немного в стороны. А вежлив и любезен Петров был, что называется, всем своим существом. Это-от любви к людям, от желания делать добро. Но чуть случалось ему услышать о чьем-нибудь неблаговидном поступке, о бездушном отношении к людям, о чьей-нибудь нечестности, — он сразу же покраснеет, разгорячится, и тут уж его не остановить, пока не выскажет всего, что думает. И бесполезно в эти минуты приводить ему резоны в оправдание. Петров еще круче наклонит голову, наотмашь разрубит воздух выпрямленной кистью правой руки с торчащим кверху большим пальцем и упрямо примется повторять:
— Н-н-нет! Н-н-н-нет!.. Пусть он будет бедный, но честный! Это была обобщенная ироническая формула Петрова, в которой он требовал от людей честности, человеколюбия, демократичности. Петров глубоко понимал и чувствовал основы нашего строя именно с этой их стороны, веем своим складом показывая примеры того, каким должен быть советский человек. И совершенно закономерным для него было то, что в 39-м году он вступил в партию. Но вернемся к совместной биографии Ильфа и Петрова. Интересно было наблюдать, как с 30-го, примерно, года прибывала к ним слава. А она именно прибывала, словно вода в половодье. «Двенадцать стульев» были приняты читателями отлично, но, как водится, имена авторов не сразу запали в память публике. Второй роман укрепил и поднял интерес к писателям. И уже критика спешила наверстать прозеванное ею: хвалили, объясняли, почему это хорошо, почему именно так надо было писать… Репортеры охотно сообщали о планах, намерениях и выступлениях Ильфа и Петрова. В печати стали часто вспоминать и цитировать «Двенадцать стульев», «Золотого теленка», острые фельетоны наших друзей. Цитировали не только печатно, но повторяли изустно и в быту люди всякого звания.
— А помните, у Ильфа и Петрова в «Робинзоне»…
— Это еще в «Двенадцати стульях» есть…
— Он у нас, знаете, чистый Остап Бендер. Вдруг выяснилось, что у каждого есть знакомый, удивительно похожий на Остапа Бендера. Впрочем, с выходом в свет «Золотого теленка» дело было не совсем гладко. Но за «Теленка» заступился Горький. Илья Арнольдович рассказывал мне, как однажды Алексей Максимович спросил у него и Петрова, что слышно с их новой книгой. А узнав о затруднениях, обратился к тогдашнему наркому просвещения РСФСР А. С. Бубнову и выразил свое несогласие с гонителями романа. Бубнов, кажется, очень рассердился, но ослушаться не посмел, роман сразу был принят к изданию. С некоторых пор Ильфа и Петрова стали узнавать на улицах. К ним обращались люди в беде и просто «просители». Романы их переводились на иностранные языки. Но сами друзья оставались прежними: так же возмущался Петров, узнав о дурном поступке, так же клеймил Ильф пошляков и казнокрадов своими неповторимыми по едкому остроумию замечаниями. Разве только немного менее застенчивым стал он, пообтершись на бесчисленных конференциях, совещаниях и приемах. Да еще, пожалуй, Петров начал быстрее отличать среди посетителей людей воистину обиженных от склочников и ловкачей. В 1935 году осенью друзья уехали в Америку. Как известно, тяжелое путешествие в автомобиле через весь Североамериканский материк вызвало у Ильфа обострение тлевшей в нем болезни… Увы, недуг Ильфа не утих и на родине, хотя лечился Илья Арнольдович исправно. Над своей болезнью он старался шутить. Две грустные фразы в «Записных книжках»-вот, пожалуй, и все, что сказал Ильф о своем несчастье. За несколько дней до смерти, сидя в ресторане, он взял в руки бокал и грустно сострил:
— Шампанское марки «Ich sterbe»[8]… Как известно, «Ich sterbe» были последние слова А. П. Чехова, тоже скончавшегося от туберкулеза. Ильф отлично понимал, что он болен тяжко. Близкие тоже придавали серьезное значение его недугу, но никто не ждал такой быстрой развязки. В последний раз я виделся с Ильфом на общем собрании московских писателей в большой аудитории Политехнического музея. Запомнилась мне одна из многих его острот, сказанных в тот день. В газетах тогда шла кампания борьбы с подхалимством, и Ильф заметил:
— Подхалимов сейчас отлучают от зада, как младенцев от груди. Евгений Петрович получил тогда слово в прениях, а Ильф сидел рядом со мной в одном из последних рядов, высоко и далеко от трибуны. Он очень покраснел и закрыл глаза. У него всегда бывало так, когда Петров читал их общие сочинения. Мы даже шутили: Петров читает рукопись, а Ильф пьет воду в президиуме и громко перхает, будто это у него, а не у Петрова, пересыхает в горле от чтения. Седьмого апреля мне сказали, что Ильф слег. Восьмого я пришел навестить его, но меня уже не пустили к больному. А тринадцатого поздно вечером в Клубе мастеров искусств ко мне подошел артист В. Я. Хенкин и тревожно спросил:
— Говорят, умер Ильф… Ты знаешь об этом? Телефона у Ильфа на новой его квартире в Лаврушинском переулке еще не было. Я позвонил в редакцию «Правды». Не помню, кто из сотрудников литературного отдела грустно ответил:
— К сожалению, это так… Я поехал в Лаврушинский. Было два часа ночи. В квартире Ильфа собрались друзья. Все толпились в первой комнате. Один только художник К. П. Ротов — они с Ильфом очень любили друг друга-стоял в коридоре и с тоскою глядел в третью комнату, дверь в которую была открыта. Я подошел к Ротову, он сжал мне локоть и кивком подбородка показал на Ильфа, лежавшего на диване у двери. В ту ночь мы все поднялись к Евгению Петровичу и там провели время до утра… В столовой у Петрова лежали вдоль стены еще не развязанные пачки только что вышедшей «Одноэтажной Америки». Восьмилетний сын Евгения Петровича проснулся и вошел в столовую. Мальчик ничуть не удивился, увидев гостей в неурочное время, и Евгений Петрович грустно сказал: