Тут Гоголь не утерпел также вмешаться в разговор:
— Но одного, Василий Андреевич, наверное, все-таки нет в вашей программе, что для меня составляет одно из самых приятных воспоминаний моей школьной жизни.
— Что же именно?
— Мы с товарищами издавали рукописные журналы…
Жуковский улыбнулся своей хорошей улыбкой.
— Вот вы и ошиблись, — сказал он, — и у нас издается и даже печатается школьный журнал — «Муравейник».
— А кто же сотрудники наследника?
— Две сестры его — великие княжны Мария Николаевна и Ольга Николаевна, и два его совоспитанника: граф Иосиф Виельгорский и Александр Паткуль. Но наследнику принадлежит между ними пальма первенства…
Беседа перешла снова на общие задачи воспитания, и Гоголь на весь остальной вечер умолк. Но он выждал, пока не удалился последний из других гостей, а затем обратился с просьбою к Плетневу — быть отцом родным и пристроить его где-нибудь по учебной части.
Плетнев немало удивился.
— Но вы, как чиновник, имеете уже обеспеченный кусок хлеба? — сказал он.
— Да Бог с ним, с этим куском, который в горле застревает! Все эти сослуживцы ваши, что были сейчас здесь, как вы, как Василий Андреевич, и душой и телом преданы своему любимому делу, а я изволь погружаться до макушки волос в канцелярщину, от которой дух захватывает, все внутри тебя так и переворачивается, как перед морскою болезнью.
— Но господа эти — люди науки…
— Да и для меня нет ничего выше науки! Вы не поверите, с каким наслаждением я перечитываю теперь деяния народов, подвиги ума и труда. Что я и в педагогике не совсем профан, доказывает, мне кажется, статья моя о преподавании географии. Голубчик, Петр Александрович, вы ведь инспектор института; ну что вам значит предоставить мне хоть парочку уроков географии или истории!
Плетнев насупился и медлил с ответом: в нем происходила явная борьба.
— Бог свидетель, как охотно я исполнил бы ваше желание, — произнес он наконец, — если бы я был сколько-нибудь уверен, что это принесет пользу и вам, и делу. К науке, в строгом ее значении, наставнику надобно приготовиться в возможном совершенстве, — что вы, Николай Васильевич, про себя пока едва ли можете сказать. Но это еще не все: можно знать хорошо науку и плохо ее преподавать. По другим путям гражданской деятельности идут в сообществе с товарищами, равными силою, летами и назначением. Не таково положение образователя юношества: стоя сам в центре отдельного маленького мира, он обязан внести в него все, что необходимо для сообщения ему жизни, и трудится один, предоставлен самому себе.
— В народной школе, где всего один учитель, оно, конечно, так; но в институте, Петр Александрович, где по каждому предмету есть свой учитель, учителя эти могут идти также рука об руку, особенно при содействии инспектора?
— Несомненно; но тем не менее каждый из них по своему предмету совершенно независим и несет полную ответственность за успехи детей. Усладить их труд, рассеять их утомление, победить их скуку — на все должно стать его собственных душевных сил. Мало того: чтобы возбужденная им жизнь снова не охладела, не остановилась, он должен идти вперед с наукой, постоянно обновлять материалы. От педагога, как видите, требуется полное самоотвержение. Найдется ли оно у вас?
— Я приложу все старания…
— И этому готов верить. Человек благоразумный, с характером, сведущий и трудолюбивый, рано или поздно дойдет в деле воспитания до некоторой степени совершенства. Одного только качества при всем старании нельзя приобрести, если им не наделила вас природа: я говорю о любящем сердце, которое само собой, без усилий, без советов благоразумия или опыта, без внешних побуждений честолюбия, действует так благотворно, так неизменно, что все тяжести на этом труднейшем поприще переносятся легко и отрадно. Скажите по совести, Николай Васильевич, положа руку на сердце: чувствуете ли вы в себе такую беззаветную любовь к подрастающему поколению?
Прямодушный взор Плетнева, казалось, хотел проникнуть в самую глубь его души; Гоголь невольно отвел глаза.
— Сестриц своих я очень люблю, — промолвил он, — и не без удовольствия занимался с ними… Других детей, признаться, мне не приходилось еще учить.
— Вот видите ли! А помните крыловскую басню:
Беда, коль пироги начнет печи сапожник, А сапоги тачать пирожник…
— Да не сами ли вы, Петр Александрович, говорили, что у меня есть некоторый писательский талант; а талантливый писатель, согласитесь, не сапожник?
— Не сапожник, но пирожник. А умеете ли вы шить сапоги?
— Зачем же сапоги, помилуйте, для молодых девиц? Я буду шить им башмачки, ботиночки, наисубтильные, как воздушное пирожное, чтобы первый шаг их в жизнь был наивозможно легок и грациозен.
Последние слова свои Гоголь иллюстрировал таким «грациозным» жестом, что вызвал и на серьезном лице Плетнева улыбку.
— Ну вот, — сказал он, — не угодно ли пустить вас после этого в наставники к моим девицам! Вы так еще юны…
— И так неотразим — Аполлон Бельведерский! Того и гляди, что своей обворожительной персоной всем головы вскружу.
Плетнев окинул «персону» молодого человека испытующим взглядом и молча прошелся взад и вперед по комнате.
— В этом-то отношении особенной опасности им, пожалуй, не грозит, — проговорил он и, остановившись перед Гоголем, положил ему на плечо руку. — Вот что, Николай Васильевич. Недавно мы в Патриотическом институте схоронили прекрасного учителя истории — Близнецова, которого заменить еще не удалось. Часть его уроков я поневоле поручил другому преподавателю, без того заваленному работой. Шесть уроков до времени я взял себе. Эти-то, так и быть, могу уступить вам. Осенью, быть может, откроются уроки и в других заведениях; а на летние каникулы, когда вы будете свободны от учебных занятий, я постараюсь добыть вам место воспитателя в каком-нибудь частном доме… Хорошо, хорошо! — остановил Плетнев Гоголя, когда тот начал было благодарить — Посмотрим, как-то вы еще покажетесь нашей maman.
— Какой maman?
— А начальнице — Вистингхаузен.
— Да ведь выбор учителей зависит, кажется, от вас одних, как инспектора?
— Выбор — да, но доклад императрице об их утверждении идет от начальницы. Наша Луиза Федоровна, впрочем, препочтенная дама. С тех пор как она лишилась своих собственных детей: четырех дочерей и сына, она вся отдалась институту, и воспитанницы для нее — те же родные дети. Обедает она вместе с ними за одним столом, спальню себе устроила нарочно около лазаретной комнаты с самыми трудными больными и ночью не раз встает с постели, чтобы приглядеть за ними, подать лекарство, утешить добрым словом. Она добра, но и строга — к себе и к другим.