Перемежая основные занятия различными экспериментами, я поучаствовала в основательно подзабытом мною мероприятии под названием «снимается кино». Режиссер Алексей Учитель приступал к съемкам фильма про Ивана Бунина и пригласил меня по-пробоваться на роль любовницы Бунина, Галины. Однако пробы увенчались ролькой Ирины Одоевцевой, с которой Бунин кокетничает на парижском балу.
Снимали в шехтелевском модерновом особняке Матильды Кшесинской на Петроградской стороне майскими днями и ночами. Выглядело это так: меня вызывали на грим к семи утра, а в кадр ставили в полночь. Сцена бала огромная, с множеством диалогов главных и второстепенных персонажей – естественно, рассчитать время было непросто, поэтому все задействованные в кадре люди просто сидели и ждали, когда до них дойдет дело.
За трое суток такой жизни все мандарины с новогодней елки, призванные олицетворять красивую жизнь русских изгнанников в Париже, съела массовка. А я превратилась в бубнящую зануду, тарахтелку на автоподзаводе, каждые пять минут плюющуюся на соседок – актрису Галину Тюнину, игравшую жену Бунина, и писательницу Татьяну Москвину, занятую в одной из эпизодических ролей: «Это разве жизнь? Это разве профессия? Это же чистое рабство! Галя, как вы можете? Как можно безропотно сидеть и ждать, пока тебя наконец вызовут на камеру?»
Для создания благородного колорита в кадр были призваны многие представители петербургской интеллигенции – и если поначалу кого-то из них еще пленяли иллюзии насчет устланной цветами ковровой дорожки жизни кинозвезд, то к исходу третьих суток от них не осталось и следа. Самое обидное – весь эпизод впоследствии пришлось переснять, участвовать в этом марафоне еще раз я уже не могла, оставшись фигурировать исключительно в титрах – столько мучений, и все зря!
Летом состоялось небольшое турне по России и Америке. Выходила хорошая пресса, профессионалы давали дельные советы.
За это время мама успела получить грин-карту.
В Нью-Йорке обнаружился наш с Болматом общий приятель, который пару лет назад бежал из России от бандитов и, образно выражаясь, долго лежал под водой с аквалангом. Он всплыл на West side и пригласил нас к себе в гости. Его чудесная жена Даша кормила нас блинами, я проводила дни в любимых местах Нью-Йорка: книжном мага зине Barnes and Noble на углу Бродвея и 66-й улицы, в Линкольн-центре, нотном магазине Джульярда, художественных галереях Сохо и на траве Центрального парка.
На обратном пути, в полной мере прочувствовав прелести нью-йоркского трафика в темпе Largo, я опоздала на самолет в аэропорт Кеннеди, а спустя день, все-таки улетев, не прибыла вовремя на стыковку в Вене. Пришлось провести сутки в венском аэропорту, тщетно пытаясь уснуть: стоило мне выбрать в качестве лежбища какую-нибудь лавочку, именно возле нее образовывалась довольно большая группа вылетающих в Ираклион. В конце концов мне стало казаться, что это единственный город на планете, куда хотят попасть люди.
Вынужденные пребывания в местах, откуда улетают самолеты и отходят поезда, чреваты неожиданно приятными встречами. Все там же, в аэропорту Вены, в шесть утра за чашкой кофе я познакомилась с симпатичным усатым дядькой из Австралии – и за пару часов общения мы успели в подробностях рассказать друг другу свою жизнь и поделиться соображениями о ее назначении, беседуя столь откровенно, как мы не часто позволяем себе с близкими друзьями. А почему? Да потому, что больше никогда не увидимся. Не случалось ли и у вас такого? Мне похожие эпизоды ссыпаются в карман, как та алыча в Коктебеле. Прелесть и свобода такого общения, не налагающего на тебя ровным счетом никаких обязательств, позволяют на время забыть, кто ты и зачем: этакий необязательный бонус-трек, который можно прицепить к собственному существованию.
Наступил октябрь, зазвучала Осенняя песня в ре-миноре.
Я поступила в аспирантуру и переехала обратно в город, от которого успела отвыкнуть. Как десять лет назад мне тяжело далось привыкание к Петербургу, так теперь Москва была уже не тем городом моего детства, который я любила и знала, а казалась воинственным Вавилоном, где никому ни до кого не было дела.
Поселилась в съемной однокомнатной квартире на Красной Пресне, в Большом Предтеченском переулке, упиравшемся в храм Рождества Иоанна Предтечи, прихожанкой которого я с тех пор стала. По соседству жила моя подруга Катя Шварц с мужем Максимилианом и дочерьми Марфой и Марией.
Вклинившись в отверстие, названное мною «маленький отдельный московский мирок», я заново врастала в жиротрепещущую Москву. И опять стала студенткой.
Роль харизматической личности, какой в петербургской Консерватории был Гаккель, в московской исполнял профессор философии и эстетики Семен Хацкилевич Рапопорт, маленький лысый электрически темпераментный мужчина, преподававший бессчетным поколениям студентов. Пропустить его лекции было столь же преступно – иногда он, говоря о Хайдеггере или творчестве в эстетических категориях, увлекался до такой степени, что поднимал голос с баритона на фальцет, а на глазах его выступали слезы. У меня же выступали слезы, когда я специально возвращалась из поездки к лекции Рапопорта, но просыпала ее, не выспавшись по дороге.
Что же до основного моего интереса – к несчастью, Вера Васильевна во время августовского дефолта упала с лестницы, сломала руку, получила тяжелое сотрясение мозга и очень долго восстанавливалась. Практически весь первый год аспирантуры мы не только не занимались, но и не виделись.
Своего инструмента в Москве у меня еще не было, и я ходила заниматься, по милости друзей, то в Антрепризу Московского союза музыкантов на Большой Никитской, возглавляемую Гориболем, то к Ксане Кнорре на Колхозную.
Сочинив несколько новых программ – из прелюдий Рахманинова и основательно забытой Сонаты-воспоминания Метнера, к которым добавила любимую Восьмую сонату Прокофьева, а также из рапсодий и интермеццо Брамса и «Ночного Гаспа-ра» Равеля – я сидела за роялем сутками, готовясь к нескольким сольным концертам. Я все еще выходила на сцену как на экзамен.
Очень трудно было преодолеть инерцию отношения к себе как к выкинутому на свалку истории вундеркинду, не вошедшему в ту счастливую квоту продолжающих успешно заниматься начатым в детстве – в представлении многих жизнь девочки П. О. оборвалась на том самом месте, когда мою физиономию перестали ежедневно показывать в ящике. И отодрать новый уничижительный ярлык, приклеенный прессой. Рецензии теперь звучали так: «красота пианистки сейчас находится в самом расцвете, поэтому слушать ее довольно трудно» или «красавица, которая еще и на рояле играть умеет». В общем, ты не играй, ты ходи – туда, сюда. Входивших в артистическую после концерта людей я тревожно оглядывала: услышу от этого человека комплимент красоте или игре? Если сбывалось первое опасение – большего расстройства в этот день мне уже никто доставить не мог.