Глава 30. Вторая комиссия
Завадского тоже вызывали на комиссию и оставили еще на месяц. Так же поступили и с Беловым. На обходе Завадский попросил Лунца поменять ему лечащего врача (того же самого Сопляка):
— Альберт Александрович исходит из того, что я — психически больной и только ищет предлога, чтобы официально обвинить меня в этом. Дайте мне объективного врача! — сказал он.
— Не беспокойтесь! — внушительно ответил Лунц.
— Решение о вашей вменяемости будет принимать не Альберт Александрович, а — комиссия. Между прочим, не хотите ли вы помочь комиссии принять правильное решение? Я предлагаю вам, пользуясь свободным временем, написать какой-нибудь маленький рассказ и показать его нам.
К моему удивлению Завадский согласился. Ему дали бумагу, карандаш, и некоторое время Завадский корпел над своим сочинением. Наконец, он объявил нам, что рассказ закончен. Меня Завадский попросил переписать рассказ крупным, разборчивым почерком, а Белов вызвался сделать к рассказу иллюстрации. Переписывая рассказ, который был сделан специально на потребу коммунистам, я от души смеялся над его содержанием. Рассказ был военный и его участники делились на ходульных «красных героев» и фашистов — стопроцентных негодяев и трусов. Последним определением Завадский перещеголял даже профессиональных советских антифашистов. Не менее насмешливо отнесся к рассказу и Белов. Каково было наше удивление, когда мы услышали от возмущенного автора, что «он и на самом деле так думает и просит прекратить наши шутки, а то он обидится».
— Вас не удивляет тот факт, что среди наших палачей все до одного антифашисты? — возразил я Завадскому.
— Казалось бы, если ваш тезис верен, то они все должны быть не палачами, а — хорошими, гуманными людьми: ведь, они ненавидят фашизм якобы за его антигуманность!? Однако, до тех бесчеловечных преступлений, что совершают коммунистические антифашисты — до психиатрических концлагерей, куда хотят упрятать нас с вами, никогда не додумались ни немецкие, ни итальянские фашисты. Поэтому я считаю, что от воинствующего антифашиста до коммуниста — только один шаг! А Белов добавил:
— Между прочим, и обыкновенные, не психиатрические концлагеря смерти изобрели тоже не фашисты, а — коммунисты, в частности — Ленин!
Мы с ним обменялись еще несколькими резкими словами, но в этот раз еще не поссорились. Однако, ссора все же произошла. Когда через несколько дней разговор зашел о Боге, то Завадский не только не поддержал верующих (Белова, меня и Дедабаша), но даже стал богохульствовать. Я не выдержал:
— Воинствующий атеист — это тот же коммунист! — заявил я и перестал с ним разговаривать.
Я потребовал встречи с профессором Лунцем и однажды был допущен к нему на «собеседование». Впечатление от встречи осталось самое удручающее. Лунц разговаривал со мной высокомерней исключительно на языке двоемыслия. Он заявил, что для него безразлично, какое преступление я совершил и что его якобы интересует только голый факт: вменяем я или невменяем? На мои возражения и упоминание выводов Херсонской экспертизы, Лунц пожал плечами и обвинил херсонских врачей в «некомпетентности». Когда же я спросил его, почему меня поместили отдельно от других подъэкспертных, в специальное, секретное отделение, если его интересует «один только голый факт моей вменяемости», Лунц сделал вид, что я нагрубил ему и велел меня увести обратно в палату.
Дни в институте тянулись ужасно медленно и бесцветно: утром ждали завтрака, потом — обеда, после обеда — ужина. Разнообразие вносили лишь очень редкие прогулки, игра в шахматы, да рассказы Белова. Белов был хорошим рассказчиком и рассказывал он много интересного. В частности, он много рассказывал о так называемой «легальной борьбе» против коммунизма. К такого рода борьбе он причислял разного рода письма, обращения, в том числе через западных корреспондентов. Он никого из нас не агитировал идти после освобождения к западным журналистам и устраивать у них пресс-конференции или передавать им письменные заявления. Он просто несколько раз, чтобы мы запомнили, назвал адрес американских журналистов в Москве. К сожалению, редакторы западных радиостанций, вещающих на русском языке, не так предусмотрительны, как Юрий Белов. С 1977 по 1979 годы я слушал передачи западных станций ежедневно и хоть бы одна из них «случайно» назвала адрес западного корреспондентского пункта в Москве или адрес какогонибудь диссидента в Советском Союзе! Никогда! Даже рассказывая о том, как Сахаров принимал западных корреспондентов в своей московской квартире, ни один редактор «Голоса Америки» не догадался указать адрес этой квартиры!
Белов много рассказывал о РОА (Русская Освободительная Армия) и УПА (Украинская Повстанческая Армия), с бывшими бойцами которых ему довелось встретиться в лагерях. Также спокойно и объективно Белов говорил о фашизме, о терроризме и сидящего рядом с нами в одиночной камере террориста Мантейфеля — не осуждал.
Оказывается, Белов бывал и у памятника Маяковскому в Москве, когда там читались не подцензурные стихи. С некоторыми стихами он нас познакомил. Мне особенно понравились стихи Галанскова, я их запомнил и потом читал другим заключенным:
«Эх, романтика, синий дым!
Наши души пошли на портянки!
Сколько крови и сколько воды
Утекло в подземелья Лубянки!»
Белов и сам написал стихотворение «Я — из страны расстрелянных», которое мне понравилось.
* * *
От скуки Белов решил полечиться. Врачи не возражали и даже дали ему направление в физиотерапевтический кабинет. Заведующей физиотерапевтическим кабинетом была молодящаяся, довольно еще красивая дама — жена генерала КГБ, кажется, Лукашевича. Но я называл ее «генеральша Ставрогина», потому что она напоминала мне мать главного беса из романа Достоевского «Бесы». Было заметно, что генеральше очень хотелось познакомиться и поговорить с видными политзаключенными. Надо думать, что потом, в своем будуаре, эта дама пересказывала услышанное другим, таким же великосветским дамам со многими прибавлениями, а те ахали и завидовали ей. Когда Юрия Белова привели в ее кабинет на прогревание члена, застуженного в карцере концлагеря, генеральша вышла ему навстречу и, якобы не доверяя медсестре, лично намотала электропровод на его член и потом, все время, отведенное на прогревание, беседовала с ним о политике, литературе, живописи. Конечно, она знала от своего мужа, что большинство политических не были сумасшедшими, и, как губка, впитывала каждое его слово, в том числе и его антикоммунистические высказывания, которые он считал нужным ей сообщить.