— Да, не решусь, — призналась Щербатова и опустила голову.
— Вы не виноваты, — сказал, успокаивая ее, Лермонтов. — Мне грустно оттого, что я вас люблю и знаю, что за этот легкий день вам придется дорого рассчитаться. Мы не скроемся. Здесь шайка петербургских офицеров. И среди них один. Я давно приметил его. Или, вернее, он давно преследует меня, как тень. Некий жандармский ротмистр с черной повязкой на глазу. Единственный, но зоркий глаз Бенкендорфа.
— Ну вот, — Щербатова встала и протянула Лермонтову руки, как бы желая помочь ему подняться с низкой садовой скамейки. — Вы так просто сказали то, что я не решаюсь сказать сама.
Она слегка потянула его за руки. Лермонтов встал, и она, обняв его за плечи, поцеловала в губы, потом в глаза — поцеловала прямо, открыто, глядя в побледневшее лицо.
И опять все случилось не так, как она думала. Не было ни бурных слов, ни пылких признаний, ни клятв, а была только разрывающая сердце нежность.
Слепой солдат зашел в ренсковый погребок и купил на весь полтинник, полученный от Лермонтова, казенного вина. Но он не стал его пить в погребке, а отнес на «квартиру» — солдат ночевал на окраине городка, в Слободке, в дальней кривой избе.
Хозяин избы, непутевый шорник, вдовец, увидев штоф с вином, засуетился, постлал на стол дырявое, но чистое рядно, насыпал в деревянную миску соленых желтых огурцов, достал краюху хлеба и солонку с красной, заржавевшей солью.
В избе было по-весеннему сыро. Пахло гнилой кожей. Изо рта валил пар.
Начали пить, отдуваясь, поминая святых угодников.
Девочка сидела на скамье, поджав босые ноги, и жевала корку. Тощая, только что окотившаяся кошка терлась о ноги девочки. Девочка чувствовала тепло кошачьей шкурки, смотрела на кошку прозрачными, пустыми глазами, потом отломила кусок корки и бросила кошке.
Кошка стала жадно грызть корку, как пойманную мышь, — урча, давясь и встряхивая ушами.
— Ишь ты, — сказал хозяин избы, — мамзель какая! Хлеб животному стравливает. Это, я считаю, безобразие.
Девочка ничего не ответила, а солдат закричал хозяину:
— Тысячи нас, солдат, сполняют царскую службу! Понимаешь ты это, серая твоя башка? На солдате государство стоит…
— То-то вас порют через каждого третьего, — заметил хозяин. — Ты лучше расскажи, откуда ты родом.
— А я и не помню! — бесшабашно ответил солдат. — Ей-богу, забыл. Одно помню — стояла мать под ракитой и крестилась на солнце, когда меня угоняли. Мать у меня была раскрасавица, прямо цыганка!
— Ну, бреши, утешайся, — согласился хозяин избы. — Куда ты только подаяние деваешь? У самого в брюхе щелк. И девчонка у тебя засохла, насквозь светится.
— Она вроде немая, — ответил солдат. — Только милостыню за меня просит. А чтобы другое слово сказать, так этого за ней не водится. Катька! — крикнул он. — Хочешь вина?
Девочка молча покачала головой, не спуская глаз с кошки.
— Слушай! — закричал солдат и стукнул желтой ладонью по столу. — Слушай мое объяснение, сиворайдовский мужик! Меня сам командир за бой под Тарутином облобызал. Видишь, крест егорьевский! Перед ним встать следует, а не сидеть раскорякой. С тем крестом я могу во дворец беспрепятственно войти — часовые меня не тронут. Войти и сказать караульному генералу: «Доложи государю, такой-растакой сын, что старослужащий солдат желает ему представиться на предмет вспоможения». И генерал — ни-ни, не пикнет! Только забренчит орденами и пойдет к царю докладать.
— Да ну! — притворно удивился хозяин избы. — Так-таки и пойдет?
— Еще как! Мне вот офицер дал полтинник. Катька говорит — молодой офицер, чернявый. Это не каждому полтинник дают! Это, брат, заслужить надо. Я самого Кутузова видел. Полководца! Одноглазый генерал. Облик львиный. Скачет в дыму, знамена над ним шумят, «ура» катится до самой Москвы. И кричит он нам: «Ребята, умрем за отечество! Умрем, кричит, за отечество!»
Солдат сморщил лоб и заплакал. Плакал он молча, сидя навытяжку, придерживая на груди почернелый георгиевский крест.
— Все герои, а пока что в дерме преем, — вздохнул хозяин. — Ты лучше пей, кавалер. Солдат веселиться должен. По уставу.
— Видит бог, должен! — закричал солдат с натугой, и лицо его начало чернеть.
Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!
Солдат тяжело затопал ногами под столом.
Ты, видать, видать, к веселию привык!
— Дедушка, — испуганно сказала девочка и положила синеватые пальцы на набухшую узлами руку солдата, — ты не пой — закашляешься.
— Полк, слуша-а-ай! — закричал солдат и тотчас закашлялся.
Кашлял он долго, навалившись грудью на стол, выпучив красные от удушья глаза. Хозяин избы жевал огурец и с любопытством смотрел на солдата.
— Чего же ты сидишь? — сказал он, наконец, девочке. — Видишь, человек кончается. Паралик его разбирает.
Солдат упал головой на стол, захрипел и сполз, свалив лавку, на земляной пол. Кошка, прижав уши, отбежала с недоеденной коркой к холодной печке.
Девочка стала на колени около солдата, схватила его за голову.
— Дедушка! — закричала она. — Встань! Чего ж ты по полу валяешься? Худо тебе?
— Тихо! — прохрипел солдат. — Слушай мою команду. Офицер дал мне полтинник. Душа-офицер! Доложи ему — помер, мол, старослужащий солдат и кавалер Трифон Калугин с весельем, как полагается.
Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!
— Дедка! — звонко вскрикнула девочка, легла головой на грудь солдату и обхватила его плечи.
И, должно быть, солдат почувствовал скудное и последнее для него тепло детских рук. Он задвигался и положил девочке на лицо тяжелую ладонь.
— Темно мне помирать, — сказал он. — Хоть бы солнышко вполглаза увидеть! Ты не кричи. Жизнь солдатская — портянка. Снял и выкинул. Беги к офицеру, скажи… хоронить надо солдата по правилам службы.
Солдат дернулся и застыл. В наступившей тишине было слышно, как кошка догрызала хлебную корку и тяжело дышал хозяин избы.
— Вот тоже, — сказал он, наконец, — навязались постояльцы на мой загривок. Погодь!
Он оттолкнул девочку и начал ловко шарить в карманах у солдата.
— Мошна-то глубокая, да пуста, — зло бормотал он. — Голь перекатная! А вино пьют. Да еще угощают! Мне двугривенный полагается за постой.
Девочка вскочила. Хозяин качнулся, хотел схватить ее за подол, но девочка метнулась к порогу и, не оглядываясь, выбежала из избы.
Бывает такая душевная уверенность, когда человек может сделать все.