Нет, я записал вчера неточно. Дело было не в том, что нашлись люди, думающие так, как я. Я ничего еще не думал. Думать можно, когда работаешь. Просто я почувствовал атмосферу менее враждебную, чем во всем остальном тогдашнем Петрограде. Более живую. Вскоре я познакомился с ними ближе. И в самом деле они оказались разными людьми. Что общего было у Лунца с Никитиным, у Каверина — со Всеволодом Ивановым?
Ближе всего сошелся я со Слонимским. Он в те дни просыпался поздно, часов в одиннадцать, но и тогда не вставал, все курил и думал, глядя рассеянно огромными своими глазами в неприбранную свою душу. Ему лучше всего удавались рассказы о людях полубезумных, таких, например, как офицер со справкой: «Ранен, контужен и за действия свои не отвечает» (герой его «Варшавы»), И фамилии он любил странные, и форму чувствовал тогда только, когда описывал в рассказе странные обстоятельства. Путь, который он проделал за годы нашего долгого знакомства, — прост. Он старался изо всех сил стать нормальным. И в конце концов действительно отказался от всех своих особенностей. Он стал писать ужасно просто, занял место, стал в позицию нормального. Только какие‑то железы у него на шее гипертрофировались, а исхудал он еще больше, чем в первые годы нашего знакомства. И чувство формы начальное потерял, а нового не приобрел. У него всегда была ясная голова, он умел играть в шахматы вслепую, был грамотнее всех товарищей в точных науках, и рассудок помог ему наступить на шею своей теме. Да иначе и не могло получиться. Он все думал и думал в те дни, в 22–м году, но рассеянный его вид тем не менее внушал уважение.
В те годы он еще не был отравлен до такой степени мыслями: не травят ли, не обижают ли, не снимают ли, не убивают ли его? Они вспыхивали изредка, но не разрослись еще, все заслоняя, как теперь. Слонимский был еще мальчик, который мог и влюбиться, и напиться, и играть в жмурки и в свои соседи. Но он уже хотел занимать место и боялся безумия, к которому тянулась его неприбранная, но зато и не опустошенная еще душа. Он рассказал однажды, что боится сойти с ума. У него был брат, погодок кажется, помешавшийся и умерший. Мише пришлось ухаживать за ним. Были они дружны, и наблюдать, как разлагается рассудок близкого человека, было ужасно. Вот они играют в шахматы, игра идет разумно и спокойно, но вдруг без всякого повода, с шипеньем и фырканьем брат начинает сбивать фигуры с доски на пол. И лезет драться. И я знаю за собой подобные свойства. И когда Миша рассказывал это, то глазища его глядели так многозначительно, но слова он подбирал все попроще, как бы смягчая важность рассказываемого. Он был еще мальчиком и стыдился уж очень глубоких чувств. А кроме того, строго литературная среда не давала воли. Все было отчетливо: нанизывание, обрамление, оксюморон. Мишино безумие пригодилось бы лет за десять до описываемых дней, а тут оно было к чему? Разве только для остранения. Мишина мама, Фаина Афанасьевна, сестра профессора Венгерова, славилась на весь город своим нравом, точнее — норовом. Жила она тут же, в Доме искусств, только Миша — в третьем этаже, где будто бы в прошлом размещалась елисеевская прислуга, а мама в большой комнате где‑то в глубине здания, в сложных коридорах и переходах, в которых я так и не разобрался. Миша был младший, но взыскивала мама именно с него. Старший, Александр Леонидович, ее любимец, был всегда прав. И вот Миша, тощий, огромноглазый, еще мальчик, являлся, несмотря на свои странности, главой семьи, отвечал перед мамой.
И справлялся с этой задачей Миша наилучшим образом. Он имел все обязанности, но ни одного преимущества главы семейства, он молча выносил мамины упреки. Несмотря на рассеянный свой вид, внушал он доверие старшим. Его часто приглашали на секретарскую работу, то он был секретарем у Гржебина, то секретарем совета Дома искусств. Вот идет заседание совета Дома, все чинно, торжественно, парламентарно. Председательствует Аким Волынский. И вдруг свет гаснет. И через несколько мгновений раздается из коридоров и переходов дома вопль Фаины Афанасьевны. В полной тьме вопит она: «Миша! Аким Волынский негодяй! Обрезали! Обрезали! Миша!» Все понимают, в чем дело. Тут же, в Доме искусств, помещалась балетная школа Волынского, не оплатившего счет за свет. Фаина Афанасьевна, крича «Обрезали!», подразумевала провода. Но вот свет вспыхивает, и тут же на полуслове обрываются вопли Мишиной мамы. Так вот он жил, работал, ища себе дорогу, учась пользоваться без ущерба для службы и жизни неприбранной своей душой. В этом же этаже проживал Ходасевич с головой, похожей на череп. Отдельную комнату занимала жена Ходасевича с очень красивым сыном[58]. Впрочем, с Ходасевичем она была в разводе, а сын был от первого брака. Зощенко жил в комнате окнами во двор. Комната Ольги Форш помещалась тут же, недалеко. Когда она работала, то кричала так громко, что слышно было в коридоре. Мариэтта Шагинян таилась в глубине особняка. По коридорам и переходам бродил недавно выпущенный из сумасшедшего дома друг Блока, потомок литовских королей, поэт Пяст[59]. Заболевание его заметили так: он стоял в темном углу Дома искусств возле какой‑то лестницы на одной ноге в течение нескольких часов. Говорил Пяст рыдающим голосом.
Рассказывали, что он преподает декламацию в Камерном театре. От Елисеевых остался бывший их слуга, похожий на Николая II, с бородкой; он считался не то управхозом, не то старшим дворником. Через два — три года он покончил с собой. Долго бродил он по крышам елисеевского дома от Мойки до Морской, кричал вниз, чтобы люди расступились, что он сейчас бросится. Вызвали пожарных, и, когда они двигались к нему, он бросился с крыши, спиной, закинув голову назад. Говорят, что если падающего с большой высоты сильно толкнуть перед самой землей, то он не расшибется. Какой‑то студент попробовал сделать это и, по одним сведениям, сам был убит каблуком самоубийцы, ударившим его в висок, а по другим — тяжело ранен. Причина самоубийства была темная. Говорили, что его должны были судить за растление малолетних. Почему же в таком случае он был на свободе? Возвращаюсь в комнату Миши Слонимского в Дом искусств начала двадцатых годов. Итак, я заходил к нему чаще всего по утрам. Он вставал поздно. Чтобы наказать его за это, Лёва Лунц расклеил объявления от Дома искусств до Дома литераторов на Бассейной. В объявлении сообщалось владельцам коз, что им предоставляется бесплатно для случки черный козел. Являться только от 7 до 8 утра — и приводился Мишин адрес. Так как многие в те годы держали коз, то Мише долго не давали спать. Ему пришлось пройти по следам Лунца и тщательно сорвать, содрать со стен все объявления. Но он не обижался. Он держался с достоинством не сразу заметным, но несомненным. И не стал бы он обижаться на дружескую шутку. История в те дни шагала быстро.