На самом деле она выразила словами то, что я лишь чувствовал, ощущал. И этот диалог, который не кончается, начался с моей, в общем-то, бытовой фразы, однако же выношенной в душе: «С завтрашнего дня ты больше не идешь в свою паршивую редакцию» (слово «паршивая» – дань моде выразиться как-нибудь поэмоциональней, на самом деле «контора» была не хуже других). Приняв решение – стать Галине писателем, – мы навалили на себя многолетний груз риска. Ни у нее, ни у меня при этом не было и тени мальчишества: не получится – так и не очень-то хотелось. Мы не говорили об этом, но знали: цена выигрыша – судьба, проигрыша – тоже.
В те дни и пришло последнее письмо от Люси. И разве я не мог сказать: мне не до ответа на него!
Но себя-то не обманешь. Не это было причиной.
Мне было дискомфортно получать корреспонденцию втайне от Гали. И я не был уверен, что все обойдется одним – последним письмом. Казалось бы, раскрой всю «интригу» жене – и действуй вольготно. Чего бояться? Ведь за спиной у нас уже были серьезные разногласия, скажем, из-за разного нашего отношения к каким-то людям. Слава богу, научились терпимости к этой разности – без ущерба собственным отношениям.
Но тут был иной случай, я инстинктивно опасался неуправляемой рассудком реакции. Я один, наверно, знал, как ревнива Галина. Никогда ее ревность не выражалась в попреках, укоризнах, тем более в скандалах. Застигнутое такой невзгодой, ее всегда живое, подвижное, готовое улыбнуться лицо каменно замирало – и бледнело. Эта необычайная бледность всегда смугловатой кожи каждый раз приводила меня в панику, если не сказать в жуть. Я боялся этого в тысячу раз больше, чем пресловутых женских слез.
С точки зрения любого непредвзятого человека в той ситуации не было причины для ревности. Дела давно минувших дней, в конце концов положение победительницы в чисто женском соперничестве (которого для нее и не было)…
Но вы не знали мою Галю. Своевольное, я бы сказал, вольнодумное воображение сочинительницы рисовало пугающие ее картины как прошлого, так и грядущего.
К вопросу о грядущем. Еще много лет назад Галина на полном серьезе задавалась вопросом, как я буду жить, когда ее не станет. От уверений в том, что у меня есть неплохие шансы покинуть эту бренную землю пораньше, отмахивалась как от очевидной глупости и не слишком-то была убеждена в моей благопристойности без ее хозяйского глаза.
В разные годы она написала две прозаические вариации на тему прирожденной мужской ветрености, проявляющейся в драматических обстоятельствах. Вот зачины этих рассказов.
«Жена умерла так неожиданно и сразу, что ни осознать, ни почувствовать горе Николай Крутиков не успел. В понедельник утром перед работой она замочила в тазике его майки, днем на службе у нее случилось «это», во вторник была беготня со всеми похоронно-бюрократическими процедурами, в среду жену похоронили, а вечером он обнаружил в тазике замоченные майки» («Сентиментальный потоп»).
«Владимир Иванович сделал все, как надо. И поминки в приличном кафе, и хороший черный камень на могилу, и портрет.
…Портрет на черном камне был тот, где Лиза улыбалась так, как умела только она, радостно и доверчиво, при жизни он это называл – «от дури». («Перезагруз»).
У двух разных вдовцов были свои разные обстоятельства, но… так или иначе, и тот и другой довольно скоро в «кассе вокзала» попросили билет, как сказано в общеизвестной песне, до «города, в котором тепло». Там у каждого из них, кроме оставленного навсегда детства, еще был объект юношеской любви, окончившейся, увы, ничем. И вот спустя многие годы мужики, оставшиеся в собственной памяти мальчишками, делают еще одну попытку все же осуществить младые, когда-то обманувшие мечтания.
«…Но Тоня, Тоня, Тоня…
Это ж вам не какая-нибудь украинка, которой нужна прописка. Это почти свой человек. Это, можно сказать, любовь, положенная в морозильник. Теперь ее надо оттуда вынуть, чтоб оттаяла» («Сентиментальный потоп»).
«…Он заберет ее в Москву, у него двухкомнатная квартира, а дочь уже живет отдельно. Он скажет, что это их шанс начать сначала, подумаешь – полтинник лет. Они будут жить чисто… а ночью горячо, до крика…Он шел и мысленно обнимал ее, маленькую, пухленькую, мягонькую, от нее пахло козьим молоком и духами «Кармен». Она их обожала» («Перезагруз»).
И, между прочим, Николай Крутиков забрал эту Тоню, «почти своего человека». И началось…
«– …Неудобная у тебя кровать. Я совсем не сплю.
– А у меня изжога от твоих голубцов.
– Не мои – магазинные.
– Магазинные? Ну ты даешь! Чего ж это мы едим магазинные? Капусты, что ли, нет? Или там – начинки?
– Три дня нигде нет капусты.
– Странно…
– Не веришь, что ли?..
Тошно им было обоим. От неумения сблизиться, понять друг друга. И пришла мысль, что совершили они оба ошибку» («Сентиментальный потоп»).
И только уже в момент состоявшегося разрыва нежданно случившийся потоп, жесткая коммунальная стихия совершила коммуникативное чудо.
«Было так страшно, что они в отчаянии сели рядом на стоящую в воде кровать, потому что ноги их не держали. Было ободрано и – тихо, тихо… И в этой тишине они вдруг услышали друг друга, потому что оба были славные, хорошие, оглохшие в шуме люди.
– А я все равно хотел обои менять, – сказал Николай. – Ты какие хочешь?
– Мне все равно, – сказала Тоня. – Я только не люблю, когда салатовые.
– Я тоже, – сказал он. – Салат, он зеленый, холодный. Не для семьи. И надо поискать дверные ручки, шпингалеты. Этим столько лет…
– Я поищу, – сказала она. – Поезжу.
И тогда он ее обнял.
Она прижалась к нему и заплакала».
Ну а вот у Владимира Ивановича случился полный облом.
«В дверях стояла широкая баба в перекошенной юбке и спортивной адидасовской куртке со следами выдранной с мясом молнии. У нее были набрякшие глаза («Базедова болезнь», – подумал Владимир Иванович) и сильно обвисший подбородок.
– Извините, – сказал он. – Ольга Михайловна дома? – Как легко вспомнилось отчество, на раз.
– Ну, – ответила баба.
– Я тут проездом. Я ее одноклассник. Хотел встретиться. Когда она будет?
– Кто? – спросила тетка, и в голосе ее был какой-то странный ядовитый смешок.
– Ольга Михайловна. Оля…
– Заходи, – сказала баба. Она повернулась спиной, и он увидел, что юбку ее крепко защемили ягодицы, и было в этом заде даже что-то величественное в его полном равнодушии к миру смотрящему.
И он покорно шел за этим телосложением, испытывая перед ним даже некую робость.
– Ты как был дурак, Вовка, так им и остался, – говорила идущая впереди него природа…»
Надо ли объяснять, что опустившаяся, глушащая стаканом водку баба и была той Олей.