И вот я приехал в Москву… поступать сразу в три места в Гнесинский институт, в Консерваторское училище, в Мерзляковку, и в ГИТИС. Все знали, что мы настолько бедны, что заплатить за поступление в Москве у нас даже мысли не было и… возможности, если бы даже мысль была. Поэтому, когда приехал из Москвы, и вдогонку мне в Днепропетровск пришло сообщение, что я принят в Государственный музыкальный институт имени Гнесиных, от полной неожиданности радости мамы и огорчению братьев не было предела. Но так уж случилось.
И вот началась моя жизнь в Москве. В общежитии на Трифоновке в одной комнате нас было 9 человек. В те времена учеба в Москве начиналась с уборки картофеля на полях подмосковных совхозов. Меня назначили бригадиром. В бригаде у меня работали «неслабые» ребята вроде Давида Тухманова и Карины Лисициан. Обычно мне удавалось заработать два мешка картошки. Я привозил их на Трифоновку, 59 в двухэтажную такую развалюху, которая называлась общежитием, складывал под кровать, и мы с моим соседом и земляком Толей Сумским были с едой в полном порядке. А мама моя присылала в фанерном ящичке сало. И вот утром, — а у нас потрясающий режим был, — выходишь на общую кухню, ставишь свою сковородку, нарезаешь сало… Как только сальцо расплавилось — сверху картошечку. И жаришь. Хлеб, естественно, черный из гастронома у Рижского вокзала. И вот каждое утро картошечку с салом (а я ее до сих пор такую только и люблю) ели и запивали холодной водой. Тогда еще можно было пить из-под крана. Заправимся, как следует, и двумя трамваями и троллейбусом на целый день на учебу. Желательно, конечно, было проскочить весь этот путь «зайцем». Стипендия-то была 180 рублей в старых деньгах или с 61-го — 18.
Тогда в столовых еще недорогие были обеды. Ну и хватало: или на суп, или на котлеты с макаронами. Зато каждое воскресенье мы устраивали себе праздник. Почему в воскресенье? Да потому, что в течение недели шла жесткая экономия, например, на транспорте. Потом мы складывались, чтобы на душу приходилось порядка 250 грамм водки. Покупали, как сейчас помню, десяток котлет по 50 копеек или по-новому по 5 копеек за штуку и десяток яиц. Покупали для таких случаев белый хлеб, минеральную воду или ситро. А из своего брались картошка и сало. И у нас был пир. И начиналось общение с девушками… Было замечательное время. А по ночам наши «разведчики» бегали на Рижский вокзал. И, если там находилось что загружать или разгружать, мы моментально бросались туда и подрабатывали. Чуть позже, в 59-м году, я начал работать в цирке на Цветном бульваре в программах Марка Местечкина. В прологах и эпилогах надо было петь. И вот я пел. Пел сам и в составе квартета. Пел песни «Мы артисты цирковые» и «Куба — любовь моя» из спектакля с музыкой Александры Пахмутовой. Так я стал работать по специальности и получать за выступление по 3 рубля. Выступлений было, как минимум, 9 в неделю. Можно представить, каким я стал сразу богатым человеком. Я стал получать до 100 рублей в месяц. Так для меня наступила совсем другая жизнь. Ко всему этому надо обязательно добавить, что в промежутках между моими выходами на сцену в начале и конце спектакля я бегал в Большой театр, Консерваторию или в какой-нибудь концертный зал, чтобы послушать знаменитостей. В то время для этого были условия — бесплатные билеты для студентов творческих вузов. Эти билеты распределял вузовский комитет комсомола. Я как член комитета комсомола попросил, чтобы меня сделали ответственным именно за этот сектор. Поэтому все билеты сходились ко мне. И я их распределял. Естественно, себя не обижал. И так каждый вечер. За счет этого удалось резко поднять свой культурный уровень. Козловский, Лемешев, Лисициан, все премьеры, все выдающиеся музыканты страны и мира (такие, как Марио Дель Моно) заочно становились моими учителями. Я жадно вбирал в себя их лучшие уроки. Для этого подходило все: и амфитеатр, и балкон, и даже место за сценой…
С детства, сколько себя помню, я всегда любил слушать, как поют другие, и всегда пел сам. Откуда во мне это взялось? Не знаю. Мама моя — юрист. И хотя она и пела, пела, как тогда пели почти все. Других развлечений почти не было. Долгими вечерами при керосинке ничего не оставалось, как только пить и петь. Но у нас почти не пили. Зато много пели. И все-таки искать какие-то «гены пения» именно в этом нельзя. Потому что тогда такие гены обнаружатся почти у всех людей того времени. А других генов я что-то не нахожу. Правда, по моим стопам пошла и моя сестра. Закончив тот же Гнесинский институт, стала дирижером. Единственное, что я ощущал, так это то, что пение всегда было моей естественной потребностью. Откуда во мне это взялось? Ума не приложу…
Как бы там ни было, но я нашел свое «я». И стал по-настоящему своим среди по-настоящему профессиональных артистов. Мне везло на запоминающиеся гастроли с большими мастерами. Выступали однажды на стадионе. Интернациональная концертная бригада. И вот запела среднеазиатская певица. Запела так, что один солдат с восточным лицом, прорвав все заслоны, вскочил на сцену и, упав к ее ногам, стал умолять, чтобы она приняла от него его наручные часы, как знак выражения его чувств, потому что на цветы у него не хватило денег… Было трогательно до слез. Затем запела Лидия Русланова. И тогда с трибуны сошла красивая такая русская женщина в цветастом платке. Подходит к Руслановой, плачет: «Матушка, какое же счастье, что ты есть». Снимает с пальца дорогое кольцо и говорит: «Возьми, матушка, хоть что-то на память!» А сама плачет, остановиться не может. И тут наш легендарно находчивый конферансье Гаркави на весь стадион произносит: «Вот Русь великая — все с себя! Но только за любовь! За любовь!» Потом поворачивается в мою сторону и говорит: «Кобзон, приготовься! Сейчас евреи мебель понесут…» И вот эта шутка становится для меня как знамение: значит и среди настоящих артистов признали меня своим.
Когда мои студенты в Гнесинском институте спрашивают: «Как вам 40 лет удается сохранять такую популярность?» — я говорю: «Видите, вас волнует этот вопрос, а меня — нет. И никогда меня не волновало, кто популярней меня? Но я всегда стремился быть не ниже профессионального уровня тех артистов, с которыми мне приходилось выступать. Иначе меня перестали бы приглашать для совместных концертов. А потом… каждый раз не кому-то, а самому себе я стремился доказать, что я — Кобзон, т. е., что то-то и то-то у меня было не случайно, и что я могу это сделать снова и снова. И сделать даже лучше, чем это было прошлый раз. Короче говоря, — говорю я студентам, — когда вы будете меньше думать о популярности, а больше делать что-то хорошо и очень хорошо или делать что-то по-настоящему новое и нужное, тогда из вас, возможно, действительно что-то получится».