— Не бойся, я ж с тобой! — с наигранной бодростью заверил муж.
— Арсюша, если что, ты сможешь? — Мария вгляделась в белеющее в снежном отсвете лицо Арсения. — Сможешь роды принять?
— Господи, помилуй! — он перекрестился. — Вроде много в жизни видел, а этого как-то не приходилось. Но ты не дрейфь. Писал же Некрасов, как русские женщины прямо в поле без всякой посторонней помощи рожали. И у Куприна есть рассказ…
— Ой, пожалуйста, не надо про это! — она обеими руками ухватилась за его жилистую горячую кисть. — Лучше Лермонтова почитай «Выхожу один я на дорогу…».
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
Маруся подхватила:
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чём?
— Фу… Отпустило… — она слабо улыбнулась. — Со стихами я и до больницы дотяну.
Но не дотянула. Рожала Мария Ивановна на обеденном столе родительского дома, покрытого крахмальной скатертью. Мать так разнервничалась, что забыла, где дом акушерки. Но Арсений, энергичный и взволнованный, отыскал-таки повитуху. Роды принимали акушерка и Николай Матвеевич.
После того как все завершилось, изрядно переволновавшийся доктор вынул из буфета графинчик. Налил стопочку себе и зятю. Покосился на лежавшую в чистой постели молодую мать с орущим младенцем:
— Ну, Маруська, следующего рожай где хочешь! Очень уж нервно принимать у своих.
2На следующий день молодой папаша, со свойственным ему нетерпением, взял справку о рождении сына и зарегистрировал свидетельство о рождении Андрея Арсеньевича Тарковского в сельсовете: «Рожден в селе Завражье Юрьевецкого района 4 апреля 1932 года».
Родители новорожденного, как люди литературные и потрясенные важностью события, взялись вести дневник. Записывали почти каждый день, вместе или по очереди. Вглядываясь в маленькое, сморщенное личико, Мария с дотошной подробностью пыталась зафиксировать даже мутный оттенок глаз новорожденного: «Глаза темные серовато-голубые, синевато-серые, серовато-зеленые, узкие; похож на татарчонка и на рысь. Смотрит сердито. Нос вроде моего, но понять трудно. Рот красивый, хороший… Будем звать Рыськой».
Одна неприятность — кричал младенец без устали. «12 апреля, — записала в дневник Маруся, — около десяти часов вечера. Ночь была кошмарная. Орет и ничего нельзя сделать». Маруся беспокоилась не о своем сне. Хорошо бы одна мать не спала, так Николаю Матвеевичу с утра вести прием в поликлиническом отделении, потом на велосипеде объезжать больных, да еще частенько и ночью вставать приходится, когда к нему за помощью прибегают.
А Рыська все орал, вконец измучив стариков. Молодых перевели жить в мезонин большого флигеля лаборатории, где было довольно удобно — две небольшие комнаты с балконом. Арсений — мастер на все руки — споро покрасил потолок и стены, привел жилье в порядок. Хотя колодец во дворе и воду приходится греть на дровяной печи, заботы Арсению в радость. Он кипел энергией от присутствия в его жизни крошечного существа, называя сына то Рыськой, то Дрилкой. Пеленки стирал, укачивал, сочиняя для сына колыбельные.
Маруся пишет в дневнике: «Папа Ася — замечательно хороший папа и очень хорошая няня».
Арсений находил себе сотню дел: переплетал книги, чинил обувь, виртуозно штопал носки, мог до утра ремонтировать печатную машинку, разобрав ее на части. Любил красоту, нарядность, умел создавать в доме ощущение изящества, небогатого уюта. Книги же читал и писал стихи круглосуточно. Единственно, что мучило Арсения Александровича, — переводческая работа, необходимая для заработка. Откладывал переводы до последнего дня и делал их в режиме аврала перед самой сдачей.
Начались теплые месяцы, земля расцвела во всей красе. Малыша крестили в местной пятиглавой церквушке, и он стал, вроде, поспокойнее.
У Маруси и Арсения было свое потайное место — за кустами сирени. Когда цветет, нырнешь в самую гущу, и словно одни во всем свете, а свет тот — рай.
— Слушай, что я написал… — Арсений доставал из кармана рубашки исписанный листок и, глядя в голубизну неба между тяжелыми пахучими гроздьями, начинал читать, немного другим, глуховатым, торжественным голосом:
Ты сном была и музыкою стала,
Стань именем и будь воспоминаньем.
И смуглою девической ладонью
Коснись моих полуоткрытых глаз,
Чтоб я увидел золотое небо,
Чтобы в расширенных зрачках любимой,
Как в зеркалах, возникло отраженье
Двойной звезды, ведущей корабли.
Маруся держала его руку, в глазах стояли слезы. «Ты сном была и музыкою стала…» Это про нее сказано! Вот такое счастье — как ни у кого! Вот он — единственный, которого беречь и любить до скончания века…
А он уже целовал ее, стянув нетерпеливо с горячих нежных плеч ситцевую блузку.
— Арсюшенька, Арсюшенька… — только шептала она. — Я еще девочку хочу.
— Будет.
Она прижалась к его груди, слушая сильные и гулкие удары сердца:
— А наши дети тоже станут поэтами? Станут! Непременно станут! В тебе этой силищи, этого дара на пятерых…
— Милая, милая моя… Тайна сие есть, — он умел превращаться в «великого». Вот ласкал, целовался и вдруг — словно застыл. Сидит, не шелохнувшись, и мысли далеко-далеко летают… Вот тайна, вот Божье благословение… Маша притихла: вдруг сейчас новые стихи прямо с небес в его душу стекают…
— А ты… ты знаешь какой? Ты — грандиозный! И не спорь — первого ранга поэт.
Весна с ее ароматами и птичьим щебетом — сказочные дни для родителей и малыша, нежившегося теперь на солнышке в картонной коробке. Мир преображался для Маруси в сплошное ликование, когда шагал рядом высокий, статный, с бронзовым профилем, в такт шагам вычеканивая сочиненные накануне строки, муж. А Рыська спал, нежась в тепле отцовских рук. Счастье — пронзительное, почти не переносимое. Страшно только, очень страшно. Когда дорогое хранишь — всегда страшно. Страшно богатею. Это нищему все трын-трава — терять нечего.
— Маруська, ты как лебедь белая, такая чинная, вальяжная, идешь, травинку грызешь, цветочки собираешь. А меня к делам тянет. Не могу я просто так, без дела гулять! Крышу у колодца починить надо? Этажерку для книг я почти закончил, собирать кто будет? Непорядок. Все горой навалено — неуютно как-то. Ты б салфеточку какую-нибудь, что ли, связала — отлично выйдет! Я дерево лаком покрою, а ты — кружевом. Вот и будет, где Толстому с Достоевским «на лаврах почить», — который раз подталкивал Арсений жену на стезю обустройства «гнездышка».