И вот однажды утром я это слово нашёл. Нашёл я его в полусне — и стал твердить, зубрить его. Радость моя была прямо-таки необычайна. Но потом я снова вздремнул, а когда пришло время встать и одеться, я вдруг забыл это слово. Весь день я мучил свою голову, пытался вспомнить его — и всё впустую. С того дня прошло много десятилетий — и до сих пор не могу воскресить его в памяти, хоть и пытаюсь время от времени. Быть может, я тогда просто выдумал о сне какое-то бессмысленное слово с тремя «е», а когда проснулся, то, естественно, забыл его? Но иногда мне кажется, что есть в русском языке это таинственное слово, — надо только его найти, вспомнить.
Когда вглядываешься в своё прошлое с высоты (или из глубины?) нынешних лет, то поначалу кажется, будто всё в моей жизни и судьбе совершалось плавно, постепенно; кажется, что каждое событие, каждое душевное состояние как бы прирастало к другому, последующему. И возрасты — детство, отрочество, юность, зрелость, старость — тоже плавно, без толчков, смыкались, — сливались неразделимо. И катился я вроде бы по некоей гладкой колее, где нет зазоров между рельсами. Бархатный путь, как говорят железнодорожники. Другое дело, что с этого бархотного пути я мог загреметь «как поезда с откоса» по причинам от меня не зависящим.
Память хитрит, ленится. Но когда возьмёшь её за шкирку да расспросишь построже, то выясняется, что не так уж и гладок был путь. И начинают проступать стыки, стрелки; поезд воспоминаний теряет свой ровный ход. Возникают полузабытые полустанки, резкие торможения, непредвиденные стоянки в тупиках. И яснее обозначаются лица пассажиров-попутчиков.
Мне было четырнадцать лет. А в кинотеатре «Форум», напротив нашего дома, крутили не новый, но нашумевший фильм-боевик «Куртизанка на троне». Чьего он был производства, какие актёры в нём играли — я не знал. И что в точности там происходило — знал только по слухам, со слов старшеклассников нашей школы. А они им восторгались. Ещё бы! Там кто-то кричит этой самой куртизанке: «О, Мессалина, ты — проститутка!» И мне очень хотелось узреть эту Мессалину и артиста, крикнувшего ей такую фразу, точнее — прочесть своими глазами титр с этим выкриком (кино было ещё немым). Я знал, что детям до шестнадцати лет вход на эту картину запрещён, и понимал, что меня, при моём малом росте, в кинозал не пустят, дадут от ворот поворот, — и всё же стал клянчить у матери деньги на билет, именно на «Куртизанку». Мать отказала, и я надерзил ей. Произошло это в прихожей, в присутствии дяди Кости, брата матери. Дядя Костя сказал, что я становлюсь несносным, что у меня начинается переломный возраст. А его гость, надевавший в это время пальто, добавил полушутя, что всех отроков на время их переломного возраста надо бы сажать в исправдом, — для их же пользы и на благо обществу.
В том переломном возрасте на меня находили иногда какие-то приступы ленивого тупоумия. А то вдруг овладевала мной жажда справедливости, которая почему-то перевоплощалась в несправедливое отношение к другим, в грубость. И многие мои мысли, многие поступки были глупее, нелогичнее нежели в предыдущие, детские, годы. Наступило некое средневековье души. И длилось оно два-три года.
Сумбур, царивший в моей голове, усугублялся ещё и тем, что я вовсю сочинял стихи. То были корявые подражания Сергею Есенину — и одновременно полной его противоположности, Валерию Брюсову. И текли из-под моего пера то вирши о несчастной любви, от которой лирический герой бежит в кабак, а затем «повисает на петле тугой», то длиннострочные опусы об египетских пирамидах, о жрецах Ра, о таинственных многовесельных триремах, гибнущих в «кораблекрушительных морях». Стихи плохие, слабые. Но осуждать себя за них, смеяться над собой — не хочу. Есть на Балтике старые форты, построенные на островках. А когда-то островков этих не было. Их создали люди. Привозили на баржах камни, щебень, песок — и ссыпали их на дно, год за годом, пуд за пудом, лопата за лопатой. И создали из этого бросового материала островки. И на них возвели различные каменные сооружения. В искусстве тоже так. Надо ссыпать-ссыпать-ссыпать в неведомую глубину черновой, безликий, бесформенный шлак и щебень, никому, кроме тебя, не нужный, — да и тебе нужный только в силу его ненужности. И вот возникает твой островок. На нём ты начинаешь, в меру своих сил и способностей, строить то, что может пригодиться не только тебе, но и другим.
Ладно бы, если бы только стихи Есенина и Брюсова были источником моего скудного вдохновения. Должен признаться, что был ещё и иной источник. В то давнее время у ребят моего возраста ходили по рукам тетрадки с тщательно переписанными фривольными поэмами неизвестных авторов, — «Испанская трагедия», «Екатерина Вторая и граф Орлов», а также сочинения, приписываемые Баркову. Я тоже решил попробовать свои силы в этом соблазнительном жанре, — и за несколько дней сотворил поэму. Умолчу о её названии, скажу только, что у моих одноклассников она имела успех, — и на пользу мне это не пошло. Однажды на уроке математики педагог приметил, что ученик по кличке Мартышка, сидевший через парту от меня, с необычной для него старательностью склонился над тетрадью. Это вызвало в учителе какие-то подозрения, и он потребовал, чтобы Мартышка предъявил ему эту тетрадь. Мартышка был лодырь изрядный, но парень хороший. Ему не хотелось подводить меня, но дело кончилось тем, что настырный математик чуть ли не силой завладел моим творением. А что оно моё, бросалось в глаза с первого взгляда: обуян авторской гордыней, над непристойным названием поэмы я чётко обозначил своё имя и фамилию, — знай наших!
Математик отнёс злополучную тетрадь в учительскую. Делу был дан ход. Опасность усугублялась тем, что педагоги уже знали меня как сочинителя стшков-дразнилок. Плохо было и то, что в школе уже «имелись случаи нетоварищеского отношения мальчиков к девочкам», и один такой случай произошёл через день после того, как я вляпался в беду со своей поэмой. Виновником нового происшествия был мой одноклассник по прозвищу Стригун; одна преподавательница застала его в раздевалке в тот момент, когда он тискал девочку. Всё это стало известно даме-педологу из РОНО. По её настоянию в школе состоялось собрание «только для педагогического состава и мальчиков». На собрание то должны были явиться все ребята из нашего и параллельного класса. И в первую очередь — те, из-за которых сыр-бор загорелся.
Первым рассматривалось «дело» Стригуна. Он смиренно оправдывался, но мы, его одноклассники, не очень-то верили в это смирение. Мы знали, что Стригун очень остёр на язык, — и очень уважали его за это. Ну, а кличку такую ему дали потому, что носил он чрезвычайно короткую стрижку, почти под ноль; это мать стригла его так — ради гигиены. На кличку свою он откликался без обиды, он был умён и добр...