Особняком стоит «Гавриилиада», написанная в 1821 году. По кощунству эта поэма может быть сравнена лишь с «Орлеанской девственницей» Вольтера, коей, надо полагать, и навеяна. Но Пушкин оставил Вольтера далеко позади: тот посягнул на причисленную к лику святых пастушку-спасительницу Франции, а Пушкин насмеялся над пресвятой девой Марией, господом богом и всем царствием небесным. Тут дело серьезное. К буйным шалостям пера «Гавриилиаду» никак не причислишь. Пушкин вырабатывал в себе мировоззрение, и мировоззрение атеистическое. Он был первый и на долгое время единственный, вовсе нерелигиозный поэт России. Тут не богоборчество, за которым всегда — вера, а самое настоящее безбожие. Позже, в Одессе, домашний врач Воронцовых, крупный английский хирург Хетчинсон, подкрепит интуитивное неверие Пушкина научными доказательствами.
Пушкин простился с угасшим на острове Святой Елены Наполеоном достойными великой тени стихами. Не властолюбца и завоевателя славит Пушкин, а того, кто
…Русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.
Стихотворением «Война» он приветствовал греческое восстание, поэт всерьез подумывал принять в нем участие. Он пишет «Гречанку», обращенную к легендарной Калипсо Полихрони, любовнице Байрона, осенившей своим приездом Кишинев. Растревоженный прикосновением к Древней Руси, он создает «Песнь о вещем Олеге», чей певучий лад преследует нас со школьной скамьи. Увлечение молдавским фольклором породило «Черную шаль», положенную на музыку Верстовским и ставшую самым популярным русским романсом. И ведь нужно было еще донимать эпиграммами беспутную Аглаю, жену А. Л. Давыдова — помещика-сибарита, и Тадарашку (Ф. Крупенского, брата вице-губернатора), и волооких кишиневских дам, играющих в светскость, и одарить нежной музыкальности стихами маленькую Адель, дочь грешной Аглаи, и вдруг расшутиться скоромной сказкой про царя Никиту. Словом, забот хватало.
В дни пребывания Пушкина в Кишиневе его не переставало волновать, что любимый им с лицейских дней древнеримский поэт Овидий изнывал в ссылке и кончил свои дни там, где Дунай впадает в Черное море. Пушкина всегда занимали исторические параллели, особенно если они касались его собственной судьбы, а здесь сходства было немало. Оба поэта знали славу, оба пали жертвой недоброхотства императора; Овидий — Августа, Пушкин — Александра, и перемогали ссылку в одном географическом пространстве. В послании «К Овидию» трогает важная интонация, совершенно естественно возникающая в молодой гортани, склонной перекатывать виноградину смеха, и наивная гордость Пушкина, что, в отличие от Назона, он, «суровый славянин», слез не проливает.
Главный знаток кишиневских дней Пушкина, профессор Б. А. Трубецкой считает, что Пушкин предложил дать имя «Овидий» масонской ложе, открывшейся в Кишиневе. Опальный поэт, конечно, поспешил вступить в эту нелегальную организацию, которую возглавлял генерал Пущин. С обычной горячностью и молодой верой Пушкин кинулся в новое опасное дело и стал «каменщиком» еще до официального учреждения ложи, но вскоре понял, что никакого толка от вялого просветительства не жди. Это открытие стало насмешливыми стихами, адресованными Пущину:
Ты молоток возьмешь во длань
И воззовешь: свобода!
Хвалю тебя, о верный брат!
О каменщик почтенный!
О Кишинев, о темный град!
Ликуй им просвещенный!
Надо думать, что для поэта не было трагедией, когда ложу запретили.
Есть определенная тенденция в пушкиноведении наделять чрезмерной тяжеловесной серьезностью каждое движение Пушкина уже с лицейских дней. Будто это не солнечный, легкий, подвижный, как ртуть, проказливый Пушкин, а угрюмый старец Шишков. Надо ли говорить, как далек этот образ от истинного Пушкина, особенно его ранних лет. Если непредвзято отнестись к пушкинской жизни на юге, то видишь в поступках Пушкина, во всем его поведении очень молодого человека, каким он и был на самом деле. Ошеломляет зрелость иных его стихов, этим чудом опережения себя награждает творца гениальность. Конечно, ею окрашены не только стихи, но от этого Пушкин не становится гениальным старцем, а остается гениальным юношей. Исключительное явление Пушкина надо брать целиком, а не рассматривать в увеличительное стекло частности, что неизбежно приводит к искажениям.
В кишиневские дни появилась у Пушкина привычка толкаться среди простого народа, замешиваться в толпу. Он бродил по базарам среди разноплеменных людей, приглядываясь к торгу, к лезвистым лицам цыган-конокрадов и глазастым цыганок-ворожей, втягивал жадными ноздрями густой запах пота, кож, соломы, дегтя, слушал уличных музыкантов — леутаров, кобзарей, пристраивался к хороводам и даже отплясывал «жок». Он делал все это в молодой радости бытия, а не потому, что вырабатывал реалистический метод. Но несомненно, что «с пребыванием в Бессарабии пробудилось у светского юноши Пушкина то чуткое внимание к народной жизни, которое уже никогда не покидало его до самой смерти».
Равно и путешествие Пушкина с Липранди по городам и весям Бессарабии, по местам русской боевой славы, хранящим память о победах Суворова, Румянцева и Кутузова, было следствием здоровой любознательности и всегдашнего интереса к прошлому России, а не деловитого расчета на будущие исторические сочинения.
Все это вот к чему: не надо за каждым естественным жестом Пушкина, особенно молодого Пушкина, высматривать далеко рассчитанные цели.
Мне представляется неверной тенденция чрезмерно драматизировать тот душевный кризис, который Пушкин пережил на юге. Многозначительно возводя очи горе, говорят, что он был близок к самоубийству. А мне вспоминаются слова великого человекознатца Горького: каждый стоящий молодой человек хоть раз да покушался на самоубийство. Пушкин — живой, заинтересованный, свободолюбивый человек, — конечно же, не мог остаться равнодушным к разгулу черных сил в Европе и гнусной деятельности отечественных мракобесов, но от трагических мук и отчаяния душа его защитилась спасительным скепсисом. В весьма бодром послании В. Л. Давыдову поэт иносказательно говорит о подавлении восстания в Неаполе, но считает — иначе и быть не могло. Он иронизирует:
Народы тишины хотят,
И долго их ярем не треснет.
Иное — сам Пушкин. Он полон веры в очистительную бурю:
Ужель надежды луч исчез?
Но нет, мы счастьем насладимся.
Кровавой чаши причастимся —
И я скажу: Христос воскрес.
Далеко же ушел он от своей прежней наивной веры, что рабство падет «по манию царя»!