72
Поступление в университет было для меня новым и тяжелым переживанием. Во-первых, мне так не хотелось расставаться с Харроу, хотя уже было пора (мне минуло семнадцать лет), что весь последний семестр я тосковал, считая оставшиеся дни. Вначале я ненавидел Харроу, но в последние полтора года полюбил его. Во-вторых, мне хотелось поступить в Оксфорд, а не в Кембридж. В-третьих, я был совершенно одинок в новой среде и поэтому подавлен. Нельзя сказать, чтобы мои товарищи были необщительны, напротив — они были остроумны, гостеприимны, знатны, богаты и веселы гораздо более меня. Я вошел в их круг, обедал и ужинал с ними и т. п., но, не знаю почему, сознание, что я уже не мальчик, было одним из самых гнетущих чувств в моей жизни. С того времени я стал почитать себя стариком, а надо сказать, что я не почитаю этот возраст. Я очень быстро прошел все ступени порока, но они мне не нравились; ибо первые мои чувства, хотя и крайне бурные, сосредоточивались на одном объекте и не растрачивались по мелочам. С любым существом или ради него я готов был отречься и удалиться от света; но, несмотря на пылкий темперамент, которым меня наделила природа, я не мог без отвращения предаваться принятому там пошлому разврату. Но именно это отвращение и одиночество моего сердца увлекло меня к излишествам, быть может, более роковым, нежели те, которые так меня отталкивали; ибо я сосредоточивал на одном объекте страсть, которая, будучи поделена между многими, повредила бы мне одному.
Люди немало удивлялись меланхолии, которая звучит в моей поэзии. Другие дивятся моей веселости в жизни; помню, что однажды, когда я был в обществе искренне весел и даже блистал, и это было замечено моей женой, я сказал ей: «Вот видишь, Белл, а ведь меня так часто зовут Меланхоликом — и часто совершенно напрасно». Но она ответила: «Нет, Б[айрон], это не так: в душе вы самый глубокий меланхолик и часто именно тогда, когда наружно всего более веселитесь».
Если бы я мог подробно объяснить истинные причины, усилившие мою, быть может природную, склонность к той меланхолии, которая сделала меня притчей во языцех, никто бы уже не удивился; но это невозможно, ибо наделает больших бед. Я не знаю, как живут другие, но не могу себе представить ничего более странного, чем была моя жизнь в молодости. Я написал свои воспоминания, но опустил при этом все действительно важное и значительное, из уважения к мертвым, к живым и к тем, кому суждено быть и тем и другим.
Мой первый опыт в поэзии относится к 1800 г. Он был внушен мне любовью к моей кузине Маргарет Паркер (дочери младшего и внучке старшего адмирала Паркера), одному из прекраснейших, недолговечных созданий. Свои стихи я давно уж забыл, но ее забыть трудно. Темные глаза, длинные ресницы и чисто греческий овал лица! Мне было тогда лет двенадцать — ей, кажется, на год больше. Она умерла года два спустя[32] в результате падения, которое повредило ей позвоночник и вызвало чахотку. Ее сестра Августа (которую некоторые находили еще прекраснее) умерла от той же болезни; несчастный случай, повлекший за собой смерть Маргарет, произошел с ней, когда она ухаживала за сестрой. Моя сестра говорила мне, что когда она навестила Маргарет незадолго до смерти и случайно упомянула обо мне, у Маргарет сквозь бледность проступил густой румянец; это очень удивило мою сестру, которая в то время жила у своей бабушки, леди Холдернесс, почти не видалась со мной по семейным причинам, не знала о нашей привязанности и не могла понять, отчего мое имя так ее взволновало в такое время. А я, живя то в Харроу, то в деревне, не знал о ее болезни, пока она не умерла.
Несколько лет спустя я попытался сочинить элегию. Получилось очень плохо. Я не помню ничего равного прозрачной красоте моей кузины или ее кротости в течение нашей недолгой близости. Она казалась сотканной из радуги — все в ней было красота и неземной покой.
Страсть моя имела обычные следствия: я не мог спать, не мог есть, не находил покоя и, хотя знал, что она разделяет мое чувство, терзался мыслью о том, как долго надо ждать следующей встречи — а расставались мы обычно часов на двенадцать. Я был тогда глупцом — а впрочем, не поумнел и теперь.
Страсть проснулась во мне очень рано — так рано, что не многие поверят мне, если я назову тогдашний свой возраст и тогдашние ощущения. В этом, быть может, кроется одна из причин моей ранней меланхолии — я и жить начал чересчур рано.
В моих юношеских стихах выражены чувства, которые могли бы принадлежать человеку по крайней мере на десять лет старше, чем я тогда был; я имею в виду не основательность размышлений, а заключенный в них жизненный опыт. Первые две песни Ч[айльд] Г[арольда] я завершил к двадцати двум годам, а кажется, что они написаны человеком такого возраста, до которого я вряд ли доживу.
Года два-три назад я думал посетить одну из Америк — Английскую или Латинскую. Но сведения, полученные из Англии в ответ на мои запросы, отбили у меня охоту. Думаю, что все страны в сущности одинаковы для чужеземца (но никак не для коренных жителей). Я вспомнил надпись в доме генерала Ладлоу:
Omne solum forti patria[33]
и свободно обосновался в стране, веками пребывающей в рабстве. Но среди рабов нет свободы, даже для господ, и при виде этого кровь моя вскипает. Иногда мне хотелось бы быть повелителем Африки и немедленно осуществить то, что со временем сделает Уилберфорс, а именно — уничтожить там рабство и увидеть первый праздник Освобождения.
Что касается рабства политического — столь обычного, — то в нем повинен сам человек — если он хочет рабства, пусть! А ведь только всего и нужно, что «слово и удар».[34] Смотрите, как освободились Англия, Франция, Испания, Португалия, Америка и Швейцария! Не было случая, чтобы люди в результате долгой борьбы не одержали победы над реакционным режимом. Тирания подобна тигру: если первый прыжок ей не удается, она трусливо пятится и обращается в бегство.
Один итальянец (младший из графов Руота) в 1820 г. в письме из Равенны к одному своему другу в Риме пишет обо мне, как нечто весьма лестное, что «в обществе никто не принял бы его за англичанина», хотя все же считает, что в глубине души я англичанин — так я выделяюсь своими манерами. Это в его устах было высшей похвалой, и я ее принял как таковую. Письмо было мне показано в этом году адресатом, графом П[ьетро] Г[амба] или его сестрой.