Однако узнать об иных чеховских намерениях и устремлениях можно было из одной маленькой газетной заметки. В октябре 1888 года у далекого озера на границе между Киргизией и Китаем умер путешественник и исследователь Азии Николай Пржевальский. Он страдал от однополой любви и умер от тифа, выпив зараженной речной воды, – через несколько лет такая же участь постигнет Петра Ильича Чайковского. Чехов анонимно поместил в «Новом времени» некролог Пржевальскому, в котором восхищался его героизмом и говорил, что он один стоит десятка учебных заведений и сотни хороших книг. Тогда он еще не читал последней книги ученого, в которой тот рекомендует истребить всех обитателей Монголии и Тибета и заселить их земли казаками, а также начать войну с Китаем. В Пржевальском Чехова привлек образ одинокого странника, который, оставив семью и друзей, устремляется на край света, чтобы найти там свою смерть.
Глава 25
«Иванов» на петербургской сцене
январь – февраль 1889 года
В наступившем 1889 году Суворин и Чехов стали неразлучны: они взаимно ставили написанные ими пьесы, они планировали совместную работу над комедией «Леший», распределив между собой персонажей и действия. Суворин приехал в Москву на премьеру своей «Татьяны Репиной», Антон поехал в Петербург посмотреть, как поставлен его «Иванов» на сто личной сцене. Петербург гудел от сплетен; стоило им появиться где-то в компании Дофина, как по столице пошла гулять фраза: «Суворин – отец, Суворин – сын и Чехов – Святой Дух»[149]. Ходили слухи, что Суворин положил Чехову 6000 рублей в год, что его одиннадцатилетнюю дочь Настю (или дочь Плещеева Елену) прочат Чехову в жены. Кстати, ни один из братьев Чеховых к тому времени не состоял в законном браке, чего нельзя было сказать о чеховских поклонниках – Билибине, Щеглове, Грузинском и Ежове. Антон оправдывался тем, что беден, – и тут же шутка Евреиновой в «Северном вестнике» обернулась слухом: Чехов помолвлен с Сибиряковой, вдовой сибирского миллионера.
Готовясь к приезду Суворина, Антон объезжал московские гостиницы в поисках номера с хорошим отоплением. Его все еще тяготило впечатление, которое осталось у него после визита к брату Александру. Второго января он высказал ему все начистоту: «В первое же мое посещение меня оторвало от тебя твое ужасное, ни с чем не сообразное обращение с Натальей Александровной и кухаркой. <…> Постоянные ругательства самого низменного сорта, возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский – разве это не есть выражение грубого деспотизма? Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, как бы близко она ни стояла к тебе, ты не имеешь права сидеть в ее присутствии без штанов, быть в ее присутствии пьяным, говорить словеса, которых не говорят даже фабричные, когда видят около себя женщин.<…> Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной о сцанье, о бумажке, грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения, ковырять словесно в ее половых органах… Это развращает женщину и отдаляет ее от Бога, в которого она верит. Человек, уважающий женщину, воспитанный и любящий, не позволит себе показаться горничной без штанов, кричать во все горло: „Катька, подай урыльник!“ <…> Между женщиной, которая спит на чистой простыне, и тою, которая дрыхнет на грязной и весело хохочет, когда ее любовник пердит, такая же разница, как между гостиной и кабаком. Дети святы и чисты. <…> Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Наталье Александровне: „Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!“»[150]
После этого сурового нагоняя верховенство в семье перешло к Наталье. Александр продолжал пить, квартира была в запустении, дети заброшены, но больше пьяных оскорблений она от него не слышала. В глазах Натальи Антон стал ее спасителем.
В одном из январских писем Антон пишет Суворину: «Я рад, что 2–3 года тому назад я не послушался Григоровича и не писал романа» (возможно, того, фрагменты которого до нас не дошли) – ему по-прежнему было необходимо «чувство личной свободы». Хотя, оглядываясь на прожитые годы, он отнюдь не признает себя побежденным: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, – напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».
Однако рабская кровь все еще текла в жилах братьев Чеховых. Александр был невольником «Нового времени», Ваня принизан к своему учительскому месту, Миша, кончавший университет, собирался надеть на себя хомут податного инспектора, Коля впал в полную зависимость от наркотиков и алкоголя. Свободу обрел, похоже, лишь Антон.
Чехов продолжал оказывать помощь всем, в ней нуждающимся. Несмотря на пьяное злословие Пальмина – тот пустил слух, что Антон повредился рассудком, – он поехал лечить его разбитый лоб и был тронут, получив в подарок пузырек с душистой водой «Иланг-Иланг». Навестил Антон и угасающего Путяту, незаметно положив ему под подушку конверт с деньгами. Путяту деньги более смутили, чем обрадовали: «Благодарю, хотя Вам, как человеку небогатому и с семьей, и не следовало бы делать этого».
Десятого января в Москву на репетиции «Татьяны Репиной» приехал Суворин. Пьеса прошла с переменным успехом, и лишь один критик, Владимир Немирович-Данченко, высказал недоумение по поводу антисемитских предрассудков автора: «Трудно понять, зачем автору понадобилось привести на сцену двух евреев, как самые антипатичные фигуры. <…> Зачем автору понадобилось, например, совсем некстати задеть женский вопрос? <…> Засорил пьесу, вообще имеющую право на успех». Однако между Чеховым и Сувориным по этому поводу пока не возникало трений. Они так лихо отметили Татьянин день, что па следующий день Антон, отвечая на письмо Лили Марковой, теперь ставшей Сахаровой, признавался, что у него дрожат руки[151]. Через неделю Суворин и Чехов отправились вместе в Петербург. Антон подписал с Александрийским театром контракт, по которому ему причиталось 10 процентов от сборов за «Иванова», а также уступил театру права на шутку «Медведь». После переделки «Иванов» был дозволен к постановке цензурой, однако даже сочувствующие автору имели к пьесе немало претензий. Как вспоминает завзятая петербургская театралка и писательница С. Сазонова, «Давыдов эту роль играть не хочет, Николай [Сазонов] тоже, а кроме их некому. Мы еще раз перечитали эту пьесу, все ее дикости и несообразности еще больше бьют в глаза»[152]. Антон проводил вечера, доказывая Давыдову, что новая версия пьесы, в которой Иванова доводит до самоубийства доктор Львов, вполне правдоподобна. Несмотря на все затруднения с «Ивановым» (которые усугубились оттого, что автор присутствовал на репетициях), Чехов помышлял о новых пьесах. Вместе со Щегловым они уже придумали сюжет для водевиля[153]. В компании с Сувориным Чехов занимался и литературно-общественной деятельностью; беглый карандаш Репина запечатлел заседание Общества российских писателей: Антон на рисунке явно томится от скуки, а Суворин пытается скрыть раздражение.
Чехов побывал у редактора «Петербургской газеты» Худекова. Ему приглянулась худековская жена, однако не она, а ее сестра вдруг проявила к нему свои чувства. Лидия Авилова, мать двоих детей и сочинительница детских рассказов, внезапно воспылала к Чехову любовью. Рассчитывать на взаимность было делом почти безнадежным – Антон избегал связей с обремененными семьей дамами, – и все же она возомнила себя главной женщиной его жизни и героиней некоторых его рассказов. С женщинами иного рода все обстояло гораздо проще. Плещеев со Щегловым оставили для Чехова и Георгия Линтварева два билета в Приказчичий клуб: «А если Вы туда пойдете с „эротической“ целью, то мы <…> [будем] лишними». С Настей Сувориной Чехов установил шутливые родственные отношения[154]. Вот как вспоминает об этом Анна Ивановна Суворина: «Григорович особенно его любил <…> хотел сосватать [Настю]. Антон Павлович был тогда далек от мысли о женитьбе, а дочь моя еще была тогда слишком юна и увлекалась чем угодно, но только не славой писателей. <…> [Антон Павлович] часто говорил моей дочери, что, пожалуй, он бы исполнил желание Дмитрия Васильевича, но с условием: „Чтобы ваш папа, Настя, дал мне за вами в приданое свою контору в мою собственность“. Он в шутку иногда звал Настю „Конторой“: „Так пусть даст за вами свой ежемесячный журнал, но обязательно с его редактором, в мою собственность“».