красовались рыбные лавки, но сам театр казался пустым и чуточку чопорным: главные двери заперты, у служебного входа тоже ни души. С волнением рассматривал я расклеенные на стенах афиши. Они объявляли о новом сезоне — английская опера, шекспировские спектакли и ни одного имени исполнителей.
Домой я отправился (через мост Ватерлоо) в гораздо более меркантильном и менее романтическом настроении. Так вот ради чего я отказался от хорошего жалованья в Вест-Энде, комфортабельной уборной, которую занимал один, от новых костюмов, от возможности поздно вставать и ужинать в «Савое»!
* * *
Первая наша репетиция состоялась наверху, в большой репетиционной комнате с костюмерными. По потолку проходили железные брусья, напомнившие мне дортуары в Хиллсайде; в помещении было гулкое эхо, которое Харкорт Уильямс устранил через несколько недель, затянув стены тканью. Вдоль стены тянулось нечто вроде длинной высокой полки, на которой громоздились «студенты» — человек двадцать девушек и несколько юношей. Они держали в руках томики Шекспира самой разной величины и формы и жадно взирали на нас на первых репетициях каждой пьесы. Когда же репетиции начинали им надоедать, они украдкой жевали, перешептывались или спали. Все это очень походило на занятия в Академии.
В этот первый день перед нами предстала сама Лилиан Бейлис, которая произнесла свое обычное материнское напутствие по случаю открытия нового сезона, а мы застенчиво столпились вокруг нее, подытоживая про себя первые впечатления друг от друга. Там были нервный, беспокойный Билли Уильямс, Маргита Хант и Адель Диксон, шикарные, как заправские вест-эндки, маленький Брембер Уиллс, Джайлз Айшем, Доналд Уолфилд и Лесли Френч. Вилли обсудил с нами «Ромео и Джульетту», пьесу, которой открывался сезон, и велел нам прочесть предисловие Гренвилл-Баркера. Сам он только что провел уик-энд с Баркером, и тот передал нам свои наилучшие пожелания. Гордон Крэг тоже прислал мне письмо с пожеланиями успеха. «Главное, держись за Харкорта, — писал он, — и тогда совершишь великие дела».
Потом Мартита и я отправились вместе завтракать. За едой мы возбужденно обсуждали события, а возвращаясь, заглянули в зал. Длинные пустые ряды кресел были накрыты чехлами, ложи с их уродливой лепкой и жесткими позолоченными стульями казались чопорными и непривлекательными, а ярус, когда мы стояли под ним у тонких узорных колонн, изгибался над нашими головами, словно подкова.
Мне вспомнились Рассел Торндайк в роли Пер Гюнта, стоящий, как пугало, над смертным ложем Озе, рисованные ульи в саду Шэллоу, Эндрью Ли, поющий свои грустные песенки под столом в покоях Гонерильи, и, прежде всего, трагические позы Эрнста Милтона в роли Ричарда II. Я видел, как он жалко корчится на земле в сцене перед замком Флинт, как, одинокий, преисполненный жалости к себе и все-таки не смирившийся, он стоит, отказываясь от своего королевства, в длинной черной бархатной мантии с широкими, свисающими до полу и отделанными горностаем рукавами.
Поднимаясь по лестнице в репетиционную, мы прошли мимо дверей гардеробной. Я покинул Мартиту и проскользнул внутрь. За ближайшей стойкой возвышался похожий на великолепного бакалейщика главный костюмер Орландо Уайтхед, лысый, ухмыляющийся, с сильным йоркширским акцентом, в белом переднике, завязанном вокруг талии. За ним тянулись полки, стояли ящики и застекленные шкафы с запасом мантий и корон, шлемов, мечей и доспехов. Среди других костюмов, выделяясь своей богатой простотой, висела та самая черная бархатная мантия, которая так живо сохранилась в моей памяти. Рукава ее при ближайшем рассмотрении оказались отделаны не горностаем, а кроличьим мехом, но их крупные ниспадающие складки были, тем не менее, достаточно эффектны и живописны. Через несколько недель, думал я, я сам буду носить эту мантию в роли Ричарда. Романтическая традиция передачи пышных театральных костюмов от одного актера, играющего в классических ролях, к другому вдруг растрогала меня, и я отправился на репетицию, горя желанием доказать, что я достоин того благородного наследства, претендовать на которое явился в «Олд Вик».
* * *
Мы были страшно заняты, часто очень уставали, но нам никогда не было скучно. Случались у нас и провалы: первый сезон, например, мы начали в атмосфере уныния, под проклятия большинства критиков и многих завсегдатаев театра.
Главной нашей силой и опорой был Харкорт Уильямс. Он руководил нами с такой любовью и верой в нас, что порою казался ребячески наивным. Малейшее проявление эгоизма или вероломства по отношению к театру и к пьесе повергло бы его в такой ужас, что он просто не поверил бы этому. Любой из нас, несомненно, до сих пор помнит, как на премьерах он писал актерам и техническому персоналу записочки с пожеланиями успеха и выражениями благодарности (записок, выражающих неудовольствие и досаду, он почему-то никогда не присылал); как, возбуждая в нас интерес и недоумение, он завтракал исключительно вегетарианскими блюдами; как в критические минуты он бесстрашно раскуривал непривычную сигарету; как отчаянно пытался он сосредоточиться на каждой генеральной репетиции, когда его уже целиком поглощала мысль о распределении ролей в следующей пьесе и о декорациях к той, что пойдет за ней.
Я знаю, что Эллен Терри считала Харкорта Уильямса одним из самых блестящих молодых актеров его поколения. Ее влияние на Уильямса сказалось в том, что он был неизменно прям и честен, и в том, что ни одна из его работ в театре не запятнана дешевой вульгарностью. Я уверен, что именно ее мудрость, проницательность и художественная интуиция направляли его во многих трудных случаях на протяжении всех четырех лет напряженной работы в «Олд Вик», когда его повышенная чувствительность была обострена до предела.
Харкорт Уильямс быстро завоевал нашу любовь и привязанность, и мы изо всех сил — как ради него, так и ради самих себя — старались помочь ему осуществить свои замыслы. Его идеи представлялись в то время революционными, хотя впоследствии выяснилось, что его елизаветинские постановки, где целостность пьесы сохранялась благодаря естественной и точной передаче стиха и легких изобретательных декораций, обеспечивавших быструю смену картин, вполне соответствовали современным требованиям. Работа Уильямса оказала огромное влияние на мои собственные постановки в более поздние годы.
Я как-то назвал «Ромео и Джульетту» вехой на моем пути. Четыре раза эта пьеса приобретала для меня чрезвычайно важное значение, хотя роль Ромео никогда не удовлетворяла меня как исполнителя, так как Ромео — это трудная и неблагодарная роль, требующая от актера исключительных личных