Кельи монахов повисли на огромной высоте над отвесными стенами обрыва. «Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление», вспоминал вскоре Пушкин.
Отсюда он отправился на мыс Фиолент осмотреть остатки древнего храма, «где крови жаждущим богам дымились жертвоприношенья…» Здесь, согласно преданию, жрица Артемиды, девушка Ифигения, приносила богине человеческие жертвы и однажды уже готовилась сбросить в бездну прекрасного юношу Ореста, не зная, что это ее родной брат:
Здесь провозвестница Тавриды
На брата руку занесла…
Сжалившись над Орестом и его другом Пиладом, Ифигения решила спасти хоть одного из юношей и предложила им добровольно решить, кому из них погибнуть в бездне. Тут-то и состоялось знаменитое состязание друзей в великодушии и самопожертвовании: «На сих развалинах свершилось — Святое дружбы торжество…»
Так, по его собственному свидетельству, «думал стихами» Пушкин на обрыве легендарного мыса у «баснословных развалин храма Дианы». «Видно мифологические предания счастливей для меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы…»
Тема высокой дружбы вызвала в сознании самый благородный образ друга, какой раскрыла Пушкину сама жизнь. Он вспомнил того, чей портрет с пластически законченными чертами был украшен неизгладимой надписью: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес». Пушкин вспомнил свое послание Чаадаеву 1818 года и неожиданно наметил поэтическое соответствие знаменитой концовке прежнего посвящения:
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Возможно, что стихотворение «К чему холодные сомненья…» было написано позже (вероятно, в 1824 г.), но нельзя не верить поэту, что мысль о Чаадаеве возникла у него на месте классической дружбы и здесь стала облекаться в строфы.
Отсюда скалистой дорогой путники достигли Бахчисарая. Пушкина снова начала томить лихорадка. Но все же Раевский настоял на осмотре знаменитого ханского дворца с его гаремом и кладбищем, веря, что и больной поэт вынесет отсюда творческие впечатления.
Еще в Петербурге на одной из пирушек Николай Раевский рассказал Пушкину «печальное преданье» Крыма. Последний хан, отличавшийся в битвах и дипломатии, безнадежно полюбил пленницу своего гарема, польскую княжну. Когда недоступная девушка скончалась, он воздвиг в ее память неиссякающий водомет — изображение своей безутешной скорби, «фонтан слез»… Легенда словно была создана для поэтической обработки, и Раевский советовал Пушкину заняться ею. Поэт задумался.
Но скоро пылких оргий шум
Развеселил мой сон угрюмый…
Шли пиры, шла работа над песнями «Руслана». Но обещание описать любовь Гирея было все же дано. Легенду о бахчисарайской узнице Марин Потоцкой, вероятно, подробнее изложили ему в Гурзуфе сёстры Раевские. Пушкин нашел дворец в запустении, гарем в развалинах, фонтан испорченным, хотя, быть может, в таком виде он наиболее оправдывал свое наименование, вода по капле сочилась и медленно скатывалась с его мраморных выступов:
Фонтан любви, фонтан печальный!..
Но окружающие дворец сады были полны прохлады, зелени и цветов. Среди густых зарослей мирт, под раскидистой тенью яворов, у высоких пирамидальных тополей неизменно цвели, как при ханах, большие осенние розы, словно восполняя живой деталью восточный растительный орнамент «Таврической Альгамбры». Пушкин сорвал с карликового куста колючую ветку с двумя пышными алыми цветками — как сам поведал нам в своем посвящении фонтану Бахчисарайского дворца — и опустил «две розы» на влажный мрамор, иссеченный арабскими литерами: «В раю есть источник, именуемый Сельсебиль».
Расчет Раевского оказался правильным: ни запустение дворца, ни скудость источника, ни болезнь поэта не могли остановить рост одного из его самых пленительных поэтических замыслов…
Позднейшее творческое воспоминание магически преобразило запущенные покои ханского дворца и оживило драматической хроникой дремотное затишье Крыма.
Пушкин говорил впоследствии, что жил в Гурзуфе «со всем равнодушьем и беспечностью неаполитанского лаццарони». Но это была все же, по выражению его знаменитой элегии, «задумчивая лень» О глубокой внутренней сосредоточенности свидетельствуют возникшие вскоре таврические строфы Душевное возрождение, о котором Пушкин такими чудесными стихами мечтал еще в Петербурге, осуществилось только во время его первых южных странствий. После ряда месяцев бесплодия и усталости, когда поэту казалось, что «скрылась от него навек богиня тихих песнопений», наступило спасительное раскрепощение. «В очах родились слезы вновь, — Душа кипит и замирает», — и с дивной легкостью слагаются, элегические стихи о шумящих ветрилах и «безумной любви». Так чуждые краски облетели ветхой чешуей с «картины гения», освобождая новые источники сил в его нравственном мире и раскрывая неведомые возможности росту его творческих видений.
Бахчисарай.
Сепия Кюгельгена.
Из Бахчисарая через Симферополь и Перекоп Пушкин направился на новое место своей службы — в Кишинев, куда Инзов был временно назначен на пост полномочного наместника Бессарабии.
За Перекопом потянулись безводные новороссийские степи. Переправившись через Днепр, поэт проехал по главным узлам нового края до самого Тирасполя. Здесь Пушкин переплыл на пароме через Днестр и высадился на его правом берегу, несколько выше Бендерской крепости. Небольшая почтовая «каруца» повезла его по дорогам равнинной Бессарабии. 21 сентября Пушкин прибыл в областной город Кишинев.
Он остановился в заезжем доме одного из «русских переселенцев» новой колонии и первым делом явился к своему начальнику. Генерал Инзов проживал в наместническом доме на окраине старого города. Пришлось проходить к нему узкими и кривыми улицами, кое-где прорезанными мутным потоком Быка. Вдоль низеньких каменных домишек, вдоль тесных и грязных двориков, полутемных лавок, с тяжелыми колоннами и сводами, мимо восточных кофеен, в которых арнауты и греки дымили кальянами и трубками над маленькими чашечками с кофейной гущей, Пушкин прошел по острым булыжникам турецкой мостовой на простор пустырей, откуда открывался перед ним широкий вид на синеющие холмы, кольцом обступившие город.
Белый двухэтажный дом наместника высился на холме среди зарослей небольшого сада. Просторный двор был наполнен домашними птицами; павлины, журавли, индейские петухи и разных пород куры и утки разгуливали среди клумб и кадок с олеандрами. Около крыльца сторожил бессарабский орел с цепью на лапе. По утрам Инзов сам раздавал корм своему пернатому населению. Стаи пестрых голубей кружились возле балкона, подбирая зерна пшеницы и риса, летящие фонтаном из лукошка их покровителя. «Это мои янычары, — с улыбкой говорил Инзов: — главное лакомство янычар также было пшено сарацинское».