— Ах, извините! — провизжала она. — Я не одета, ах, не смотрите на меня… проходите в зал, располагайтесь!
— В какой зал? Почему зал? — удивилась я.
— Я снял для нас зал! — торжественно объявил Ника и, широко распахнув дверь, втащил чемоданы.
Этот зал, может быть, и можно было назвать зальцем, так как на это претендовала мебель и то, как она была расставлена, а может быть, на это больше всего претендовала сама хозяйка, желавшая во что бы то ни стало иметь «зал».
Ряд убогих, с покривившимися ногами стульчиков, обитых дешевым, блестящим шелком ярко-кумачового цвета, важно стоял вдоль стен. Неправильное стекло большого зеркала противно искажало комнату, предметы и лица. Его овальная рама была густо окрашена золотым порошком под старинную бронзу.
На пианино букет из батистовых, когда-то, наверное, хорошо сделанных хризантем выцвел, посерел, и каждый цветок был теперь похож на пучок сморщенных мертвых гусениц.
— Чья это квартира? Кто здесь живет? — спросила я Нику.
— Одна дама, из бывших, — ответил он, — муж ее был, кажется, полковником царской армии.
Олимпиада Степановна Золотухина, или Пискля, как я ее мысленно окрестила, принадлежала к особой породе людей. К счастью, их мало. В царское время они жили ни бедно, ни богато, но сводили концы с концами. Зато всю свою жизнь тянулись к знати, которую видели только издалека. Они бредили, завидовали ей и презирали себе подобных.
Пришла революция. После бури и чистки, которой подверглась вся человеческая масса, эти люди вынырнули уже не с подобострастными лицами и заискивающими улыбками, а с лицами гордыми, заносчивыми, вечно на что-то обиженными и с печатью бесконечного зазнайства на физиономии.
Они сами объявляли себя «бывшими». Если их фамилия не была столь звучной, чтобы приклеить к ней несуществовавший ранее титул, то они намекали на то, что это «не совсем» их фамилия, что они незаконнорожденные и, конечно, не от кого-нибудь, а от самих Романовых, не меньше.
Эти психопаты доходили до того, что покупали в комиссионных магазинах портреты чужих людей, выдавая их за своих бабушек и дедушек, присваивали фотографии чужих имений и дворцов, не говоря уже о фамильных преданиях. Такому человеку ничего не стоило, идя с вами по улицам, указать на любой понравившийся особняк и шепнуть на ухо, косясь при этом с опаской на милиционера: «Между прочим… это секрет… я надеюсь на ваше полное молчание. Ведь этот дом принадлежал до революции моим родителям… я в нем вырос…» Такая форма истерии доводила несчастных до тюрьмы и высылки, которую они претерпевали с особым чувством удовлетворения, даже, пожалуй, сладострастия. Их гонор, их вымысел, их собственный язык были источником их несчастий.
К таким именно людям и принадлежала наша новая квартирная хозяйка.
Когда она предстала передо мной без платка, то оказалась женщиной лет тридцати пяти, с немного одутловатым, но хорошеньким личиком.
Вспомнив мужа, полковника старой армии, она закрыла глаза, прикрыла их наполовину ладонью и прошептала:
— Ужас! Ужас! Не спрашивайте! Не спрашивайте! — Из чего каждый слушатель мог заключить, что или ее мужа расстреляли, или он сам кого-нибудь укокошил.
Пискля сдавала три комнаты по объявлению, а сама жила в комнатке при кухне.
Пискля с участием Ники ввезла в зал и поставила в угол двуспальную кровать, которая превзошла все ожидания.
Когда-то в деревенских чайных блюда подавали на больших металлических подносах, окрашенных в черный цвет и разрисованных яркими букетами. Такова была кровать Пискли. Только вместо букетов бездарный художник намалевал всюду пузатых, больных рахитом амуров, о чем свидетельствовали их несоразмерно большие головы. А между ними масса цветочных гирлянд, в которых преобладали розы, очень напоминавшие кочаны капусты.
— Правда она очаровательна? — искренно спросила меня Пискля, поймав на моем лице улыбку, которую я при всем желании не смогла скрыть.
— Да-а-а, — протяжно ответила я.
— Это мой дедушка привез из Парижа! Ах! Французы умеют делать такие изящные пустячки!
Наслушавшись до одурения рассказов Пискли, я стала стелить постель и совершенно неожиданно прочла внизу одного из аляповатых медальонов мелкую надпись: «Санкт-Петербург, Литейный проспект. Мебельный магазин купца Лапушкина с сыновьями» — и невольно покраснела за Писклю.
На другой день, когда Ника ушел на поиски работы, я подошла к пианино и открыла крышку. Пожелтевшие клавиши легко подались под пальцами, издав расстроенный, но довольно приятный звук.
«Какое счастье! Какое утешение!» — подумала я и села поиграть.
Нот не было, и я стала играть то, что помнила наизусть, а затем подбирать любимые, забытые вещи.
Дверь без стука приоткрылась.
— По слуху играете? — благосклонно улыбаясь, спросила Пискля.
Я кивнула головой. Тогда она влезла в комнату и села против меня на один из стульчиков.
— У вас способности есть, — продолжала она поощрительно улыбаясь, — могли бы учиться.
Я молчала, продолжая играть, надеясь на то, что она уйдет.
— Все хочу вас спросить, — не унималась Пискля, — кто ваш муж? Чем занимается?
— Он шофер. Сейчас без работы, — не моргнув глазом ответила я, испытывая даже какое-то удовлетворение от того, что в свою очередь могла лгать этой врунье.
— А вы?.. Простите… — Пискля замялась. — Вы какого звания?
— Я? Я тоже, как и он, из простых.
— Я так по вашей личности и приметила. Муж ваш из себя видный мужчина… а как посмотреть, так на совсем простой девочке женился… вы учились где?
— Четыре класса церковно-приходского училища кончила, — отрезала я.
— А я вот в институте училась, в Смольном…
— Я это тоже сразу заметила.
— Да что вы! — Обрадованная, Пискля окинула себя взглядом в кривом зеркале. — Ах!.. — сладко потянувшись, мечтательно сказала она. — Чего я в жизни видела, то вам и во сне не приснится. На выпускной бал к нам великие князья приезжали!.. Один за мной так ухаживал, так ухаживал, вот только не помню, как звать… весь вечер от меня не отходил. «Прошу вас, мадмазель, — говорит, — на тур вальса и на бокал шампанского!»
День ото дня Пискля надоедала мне все больше. Все ее знакомые были или бывшие губернаторы, или предводители дворянства, на меньшее она не была согласна.
Она презирала меня от души. Все началось с того дня, когда Пискля, случайно войдя в нашу комнату, застала меня за переделкой черной бархатной шляпы. Она стала считать меня модисткой.
Еще одно обстоятельство уронило меня навеки в ее глазах: бегая целый день по городу, Ника проголодался, съел где-то несвежие сосиски и немного прихворнул.