И Василий обрадовался, не без ехидства, правда.
Больше всех был рад, конечно. Гена.
Контингент почти полностью сменился. Чулкова уже не было. Де Била со свитой отправили. Стукач сохранился, псих-онанист, еще пара нормальных, с которыми, похоже, не знали, что делать.
За время отсутствия успело еще одно поколение блатных перебывать. И уйти.
Гену затравили. Делали это подло, исподтишка. Он, наивный, возмущался вслух, непосредственно. В карцер его бросили. Плакал в нем громко, умолял отпустить, обещал, что не будет больше. Все это – пока уколы готовили. Не уговорил.
Меня поначалу в пустующую клетку поселили, через день наркомана измаильского, спортивного парня с активно уголовными замашками подбросили. В первый же день он в карцер угодил.
Вертухай после обеда должны убирать загоны. Почти всегда кто-то из пациентов готов был взять уборку на себя. За кусок белого хлеба.
Сунувшись в мою клетку, вертухай обратился к наркоше:
– «Катала» у нас не убирает, ты возьмешься?
Тот принял вопрос за утверждение, и чтобы не упасть в глазах «каталы», попер:
– Да что, я – шнырь?! Ты чо, лягавый...
После карцера поостыл. Потом снова ожил. За авторитета меня принял, дуралей. Думал, что угождает выходками блатными.
Угомонил его однажды, рявкнул. На радость Ваське и старожилам.
Позже он еще раз в карцер угодил, доигрался в блатного. Поймали на том, что заставлял болгарина одного тихопомешанного минет делать. На параше застукали. Там дверь с большим окном, чтобы и нужду справляюших наблюдать. Пронаблюдали вертухай, как здоровяк этот болгарина за волосы на макушке подтягивал...
Если бы его в карцер не сплавили, сплавили бы меня. Очень уж нутро своротило, отвел бы душу.
Потом, когда выпустили его, пришибленного (шесть уколов всадили), отошел я. Да и отправили его почти сразу.
Меня в четвертую клетку перевели, меньшую. Неспокойную.
Несколько ночей просыпался от стонов. Один из соседей – псих, тихий вроде бы, среди ночи вдруг садился верхом на спящего дальнобойщика Володю, задумчивого мужичка, старожила дурки, душил его. Облюбовал именно эту жертву, прочих не трогал. Приходилось вскакивать, стаскивать.
Потом на его место подбросили совсем молодого парня. Синего от побоев. Узнали, что за убийство он здесь.
Поначалу из-за недалекости сразу зарождалось отношение к новенькому в зависимости от статьи. Позже осторожней стал с быстрым отношением.
Просыпаюсь однажды от стонов. Ну что опять?
Новенький избитый под одеялом плачет. Рассказал, как дело было.
Сидели с другом на окраине деревни у ставка, выпивали. Заспорили чего-то. Пьяные уже. Этот и воткнул в дружка нож. Потом, как оказалось, он его еще до камышей тащил. Дома проспался, вспомнил все. Как сон. Вечером пошел под яблоню в огород. Голову в петлю вдел. Тут жена случайно во двор на место освещенное вышла. Горшок детский вынесла. Не смог от табуретки оттолкнуться. Менты крепко избили потом. А парню – всего двадцать один год. Тихий парень. Днем молчал, по ночам плакал под одеялом.
Играем как-то с Василием в шахматы, и он промежду прочим, как о параше невынесенной, замечает:
– Эти дуры-врачихи думают, что у меня рак.
Я от этого замечания пешкой, как конем, сходил.
– Чего вдруг? – равнодушно спрашиваю.
– Тебя не было – я тут одного вора философии учил. Дура заведующая вызвала его и предупредила: не слушайте Чаушана (вот и фамилию ВаськинуСашкину без изменений назвал), рак у него.
– Дура, – спокойно согласился. И партию доиграл.
На парашу в предбанник попросился. И там уже «кипеж» затеял. Допустили к заведующей, попер на нее с вопросом: как там насчет клятвы Гиппократа. С каким-то злорадством хотелось в карцер. Узнать заодно, что это такое.
Не пошли навстречу. Отчего-то крепко смутились они. Совсем уже неожиданно для меня, убеждали, что ничего такого не было. Что ошибочные сведения. Но тогда их заискивающий тон не изумил. Не до того было. Под конец они еще и поинтересовались, не собираюсь ли я в будущем об этом писать. Тогда не собирался.
Васька прознал, поиздевался: что толку лезть к ним.
Снова невмоготу стало. Окна, двери заделаны, а весна чувствуется. Не запахом даже, не светом. Может быть, и не угадывается, а знаем просто, там май. И новые люди не отвлекали, хоть и забавные люди.
Один – свинокрад. Пятый срок – за один и тот же свой родной сельский свинарник. Освободится, через месяц-другой как выпьет, не выдерживает, снова на дело идет. И ведь знают уже: его рук дело, а он ничего поделать с собой не может.
– Освобожусь – сожгу его к чертовой матери, – обещал он.
Другой – в паре с кумом поили на охоту. Незадолго до этого кум выиграл в лотерею мотоцикл. Этот и просит:
– У тебя ж уже есть, продай мне.
– Не могу, – кум отвечает, – жена свояку обещала.
– Я сверху ведро вина ставлю.
Они как раз за околицу вышли. На околице, у хаты крайней – коза пасется.
– Козу трахнешь – продам.
Этот поупирался чуток, да и овладел козой.
Дальше так. Жена уперлась: мотоцикл обещан свояку. Кум – с извинениями, готов ведро вина выставить. Этот – ни в какую.
– Теперь ты будешь козу драть.
Идут на околицу.
В момент близости застукали блудников хозяева животного. Они, оказывается, и первый случай наблюдали. Но тогда, должно быть, рукой махнули, а тут подозрение возникло, что кумовья повадились. Заявили. Этим по пять лет светило.
Один еще и упрекал другого:
– Когда я ее драл, она спокойно стояла, а когда ты – кричала...
Из тюрьмы новый человек известие принес: тому интеллигенту сельскому, застрелившему жену и тещу, восемь лет дали, хотя он и впрямь просил на суде «вышку».
С Васькой французским языком занялись.
Подробно рассказал он, как Дунай переплывал, как Румынию почти прошел. Как взяли его румыны на границе с Югославией. Два месяца в тюрьме держали. Он с ними на французском разговаривал, убеждал, что француз. Потом шутки ради недельку понервировал на английском. Наконец махнул рукой и послал по-русски. В тот же день оказался в Союзе.
Держали его сначала в КГБ. Камеры там шикарные, некоторые с телевизором. Одно время Васькв соседствовал с кем-то из наших крупных обэхаэсэсников. Тот утверждал, что сможет в течение часа организовать полмиллиона, чтобы откупиться. Только часа ему не давали.
Кагэбистов очень интересовало, что Василий собирался делать во Франции: идти работать на радио или разглашать что-нибудь сокровенное?
Запомнилось, как однажды в свою смену та самая добрая женщина (не поднимается перо назвать ее вертухайшей) вечером перед отбоем усадила всех за столом и раздала по кружке чая, по куску хлеба белого, по картошке и огурцу. Была пасха.