К стихотворению «Владимирская Богоматерь» приписал: «Буду с величайшим напряжением ждать твоей оценки и критики». В ответ Дурылин «с иконологической и православной точки зрения» высказал свои рекомендации, убедительно их аргументируя. Письмо Дурылина очень большое, поэтому (чтобы был понятен характер рекомендаций Волошину) приведу только одно замечание Сергея Николаевича, относящееся к строчкам «Собранный в зверином напряженьи, /Львёнок-сфинкс к плечу Её прирос» [384]. Дурылин восхищается стихотворением в целом, но далее пишет о Младенце: «У Него не „напряжение“ (тем паче звериное), а „Умиление“, как и у Нея. Было бы точно и верно с иконологической и православной точки зрения сказать (если сохранить не нравящееся мне „собранный“): Собранный в сыновнем умиленьи, / Агнеи-Лев к плечу Её прирос.
(„Сфинкс“ — из другого мира!) А ещё лучше (и точнее! Я не сужу с поэтической точки зрения, а только с той, коей верен был и писавший „Владимирскую“) — заменить „собранный“ чем-нибудь иным: это возможно или путём прямой замены слова „собранный“, или путём приращении 2-го эпитета к „умилению“. <…> Эпитет же „в сыновнем“ решительно необходим: у тебя нет нигде ни слова, что прильнул к Ней Сын. Сын, а не чужой младенец, Ея, а не чужой львёнок, что Она не няня, а мать. Указать на сыновность необходимо, иначе — это не „мать своего сына“, не Богоматерь».
Волошин часто консультировался с Дурылиным по вопросам иконографии и православия, зная энциклопедические познания Дурылина в этой области. Свидетельства тому в его письмах. Он вносит правку Дурылина в стихотворение «Сказание об иноке Епифании». Работая над поэмой «Святой Серафим», просит у Дурылина уточнений в понятиях сатаны и дьявола. По совету Дурылина старается достать Минеи, просит прислать ему тексты канонов. Зная, с каким вниманием относился Волошин к советам Дурылина, трудно понять, по каким автографам печатаются в наши дни тексты стихотворения «Владимирская Богоматерь», — часто с некоторыми разночтениями, но всегда без учёта советов Дурылина.
Борис Пастернак присылает свои стихи, в том числе и перевод Р. М. Рильке «По одной подруге реквием», в котором одна строка была особо отмечена Дурылиным как близкая им обоим:
Есть между жизнью и большой работой
старинная какая-то вражда.
Дурылин пишет Пастернаку: «„Большая работа“ — для Бытия — уходит от нас, а малая — для бывания — томит как праздный труд, спутывая, как косматая кудель. И постепенно, и постепенно
…ты теряешь вечности кусок
На вылазки сюда…
В том, чем я был ещё недавно, я постоянно испытывал это. И вижу, что и Вы, Боря, испытываете это в творчестве и во всём, что не только творите Вы, но и что (главное) творит Вас». В ответном письме Пастернак восклицает: «Ах, ах, Серёжа — с чудом Вашего понимания ничто не может идти в сравненье…»[385]
И в далёкий от Москвы Томск к Дурылину приезжают друзья, как будто расстояние для них ничего не значит: композитор Пантелеймон Иванович Васильев с учеником, Николай Николаевич Гусев, Игорь Владимирович Ильинский, Клавдия Ниловна Зимина (Капу) с сыном. Из Челябинска — Вера Владимировна Игнатова с детьми, из Иркутска — профессор университета Георгий Семёнович Виноградов — этнограф, фольклорист. В 1928 году он сотрудничал с журналом «Сибирская живая старина», в создание которого вложил немало сил. Случайно в редакции, подняв с пола какую-то бумажку, увидел адрес Дурылина, приславшего сюда свои воспоминания о Толстом. Давно хотел познакомиться, зная Дурылина по его публикациям. О его появлении в Томске вспоминает Ирина Алексеевна. Хозяйка квартиры, вышедшая на стук, растерянно сообщила: «Вас спрашивает какой-то монах». Ирина Алексеевна встревожилась, монах был бы здесь гость нежеланный. Женщину обманула внешность профессора: стрижка «под скобку», волосы длинные — закрывают уши, простое лицо, скромный вид. Проговорили они с Сергеем Николаевичем до позднего вечера, а потом и ещё десять дней подряд были в «радостном общении». Приведу воспоминания Сергея Николаевича об их разговорах, так как они очень характерны для бесед Дурылина с близкими по духу людьми. «Это были настоящие русские разговоры, которые теперь вспыхивают и тухнут редко, редко. В этом разговоре обнаруживается всё заветное у двоих собеседников. Поднимаются из глуби души и из далёкого прошлого самые дорогие и самые заветные воспоминания и устремления. Хочется узнать, что думал, что чувствовал собеседник о том, о чём столько думалось самому, чувствовалось в юности, тревожилось в пожилых годах. Эти разговоры ничем не похожи на те „дискуссии“ (что за отвратительное слово!), которые возникают у специалистов по одному и тому же предмету или у любителей политики. Ни о какой политике мы не говорили и никакой методологии литературоведения и этнографии не затрагивали. Разговор был вполне свободный, сердечно открытый и вместе какой-то жадный: хотелось поскорей наговориться о том, что было обезмолвлено годами и горьким опытом (выделено мной. — В. T.) С нежностью и благодарностью вспоминались дорогие обоим имена, редко, редко, а то и никогда не упоминаемые ни в печати, ни в широком разговорном кругу современных людей»[386]. Так завязалась тесная дружба на многие годы. На своей фотографии, присланной Дурылину из Иркутска в Томск, Г. С. Виноградов написал: «Пожалевшему, ободрившему, обласкавшему, благословившему»[387]. «Виноградов-фольклорист, — пишет Дурылин, — это целое творческое содружество, в равной мере талантливое и дружное, психолога, педагога, художника и социолога, объединённых глубоким исследовательским вниманием к детству и его замкнутой стране»[388]. А труды его «дважды познавательны, так как писаны пером учёного-художника-мыслителя»[389], — отметил он в феврале 1951 года в письме Агриппине Осиповне Татариновой, первой жене Виноградова.
Среди задуманных, но не написанных книг Дурылина — книга о няне: «…об этой великой матери русского человека только по закону любви, а не по закону родительства». Собранные материалы хранятся в отдельной папке. Здесь рассказы о своих нянях писателей, композиторов, артистов, учёных, общественных деятелей. Здесь же детские колыбельные с пометами, кто и где записал. Дурылин собирался писать «об историческом и культурном значении русской няни». «Я утверждал, что русская няня в религиозном, нравственном, эстетическом развитии русского человека имела несравненно большее значение, чем сотни всяких педагогов, публицистов, просветителей, проповедников и т. д., и что русскую науку и историю можно горько упрекнуть за то, что она не уделила никакого внимания историческому подвигу русской няни, тогда как русская поэзия и художественная литература, в числе немногих положительных образов, сохранили и возвеличили именно образ русской няни»[390].