<…> «Ну, так пиши изредка». — «Не могу: или совсем не писать, или писать, как пишется теперь». — «Ну так совсем не писать, — решил я. — Это последнее письмо?» — «Постой, постой: не нам принадлежит право решать, а ей одной. Ты напиши ей обо всем этом и как она решит, так пусть и будет. Сам я добровольно не имею сил отказаться от этого, хотя, может быть, для нее оно и следовало бы». — «Хорошо, с этим условием я напишу к ней». — «Стало быть и портрета моего не нужно посылать к ней, надо подождать, что она скажет?» — «Да». — «А я завтра сниму его с себя»… «Зачем же?» — «Так, на всякий случай»… «Нет, ты, я вижу, измучаешься, а не забудешь ее». — «Право, забуду, только не вдруг». — «Но если она решит, что писать не опасно и можно, что родные или не узнают, или ничего особенного не подумают, что сама она от этой переписки тоже не переменит доброго мнения обо мне, что посторонние никакого сватовства из этого не выведут, а мы с ней будем смотреть на это как на источник невинного, даже чистого удовольствия, тогда… за что лишиться его, особенно если еще она не выйдет замуж?..» — «Ты — хоть брось! Так, дрянь! — сказал я. — Она холодна к тебе, покойна вообще и потому решит беспристрастно». — «А если она смотрит на эту переписку по моему, — заметил он, — как на источник большого утешения и невинного счастья и захочет продолжать, тогда ведь дрянь-то ты будешь! У тебя, я вижу, больше моего сомнений и arrie pensee[36]».
Иван Александрович Гончаров — Елизавете Васильевне Толстой. 1 ноября 1855. Из Санкт-Петербурга:
Вы обещали писать к Майковым в субботу, 22 октября, а написали ровно через неделю. Письмо получено в воскресенье вечером 30 октября. Первую мою записку получили Вы в пятницу 21-го и отвечали на нее через десять дней. «Все мешали писать»: поневоле спросишь кто? <…>
Наконец вот оно, вот письмо: сколько ума опять и сколько чувства… Хотел было сказать, да друг мой стоит возле меня и держит наготове сомнение. «Чувства! — говорит он, — разве ты не видишь, что она, получив отсюда большое письмо, вдруг спохватилась, что молчала целую неделю и разом написала и грустное, и веселое письмо, чтоб показать, что думала о нас целую неделю и что писала будто бы понемногу, а она все написала в один вечер. Смотри еще: делает вид, что будто не догадывается, кто присвоил портрет, и только по получении письма узнала, что ты был у Левицкого! А «друг-то детства», который уехал отсюда 22-го в субботу, разве в Воскресенье не сказал ей этого? Ведь он тоже, по ее поручению, был у Левицкого, и тот сказал, кому отдал портреты». — «Зачем же она это делает?» — спросил я в недоумении. «Как зачем? Чтоб не показать, что виделась с ним всю неделю, что он «мешал ей писать» — просто кошачий, архикошачий поступок. Да еще сама же говорит: «Вы могли подумать, что я не помнила о вас целую неделю», это значит — знает кошка, чье мясо шла. А о нем — ни слова: как будто его там и нет, все тетушка да тетушка! И теперь жди от нее ответа скоро, как не так. Она скажет «все тетушка», а как ты поверишь, что не дядюшка». — «Что тебе за дело? — спросил я с досадой. — Она делает, что ей вздумается». Он ушел от меня прочь и сел в угол, а я продолжал восхищаться Вашим письмом, кроме пословиц, к которым у Вас есть слабость, как я заметил здесь еще, и не к одним пословицам, а вообще к готовым изречениям. В пословицах, конечно, много сжато практической мудрости, но в употреблении их есть какая-то старческая наивность: «тут все, дескать, сказано, а нам лень, или мы не умеем сами решать». Оттого их так странно слышать в устах молодости, особенно где так много своего ума и красоты, как… у одной моей знакомой.
Вы упрекаете, зачем я говорю «не прямо», а прибегаю к околичностям: да мне все снится чей-то посторонний глаз, который заглядывает в мое письмо <…>. Да притом Вы вон собираетесь умирать: как же после этого без оглядки писать письма, да еще посылать портрет? Ну, если Вы умрете — виноват — вознесетесь на небо, без завещания? Кому достанется все это? Не говорите, пожалуйста, при посторонних, что хотите умереть: когда у девицы является тоска, предчувствие смерти — друзья ее и влюбленные (в том числе и мой друг) бледнеют, а люди положительные тут же вяло замечают: «Ее надо замуж отдать, пора». А если случится тут доктор, тот сейчас приберет такой физиологический ключ к этой тоске, что и слушать не захотите. Я более Вас имею прав и повода на это последнее и неотъемлемое благо — смерть, да и то, простудившись жестоко третьего дня и почувствовавши сильный припадок лихорадки, вдруг перепугался возможности умереть — до получения обещанного письма от Вас. А как мило это письмо, как умно, как тепло! Я — не как лучший мой друг — восхищаюсь им без всяких сомнений и думаю: «Боже ее сохрани придумывать фразы и писать эти письма литературно хорошо. Пусть изливается этот язык ее ума и сердца просто»… <…> Знаю, Вы будете возражать против ума: скажете, что «ничего умного не сказано». Пожалуй, нет ничего нового, глубокого. Да разве умный человек всегда говорит непременно что-нибудь новое и неслыханное? Нет, он говорит обыкновенные вещи, а между тем и они пропитаны умом, и движения, и голос. Ум имеет свою обаятельную прелесть, как и красота, и действует одинаково с нею, с тою только разницею, что действует на внешние чувства, а тот непосредственно на душу, и следовательно действует прочнее. У женщины ум в чувстве: он поглощается последним, у мужчин напротив чувство должно, кажется, уступать уму. А у Вас сверх того и в самой красоте есть ум. Да, я смею думать, что без ума красоты не может быть, или она не красота. <…> «Вот у этой, говорят, прекрасное лицо, да в глазах выражается простота или даже глупость, так вот уж никуда и не годится, и не красота. Если иногда струя ума, переливающаяся в глазах, в линиях лица безобразного, придает ему до некоторой степени красоту, то насколько же блеск ума возвышает прекрасное лицо. От этого у Вас — cet air distingue[37]. У Вас (а я все про Вас: что это такое!) в письме, кроме остроумных, ловких заметок, реплик, самая дружба высказывается так просто, с такою грацией, слова те звучат так мягко, что не знаешь, что лучше у Вас, сердце или Ваш ум, тонкий, нежный, женский? Что если он примется обманывать? Беда моему другу, много испортится у него крови.
Ум перестает, однако ж, быть умом, когда впадает в педантство, т. е. переходит границу свою: это называется умничанье, так точно как и чувство — не чувство, когда выскакивает из своей колеи или теряется в мелочах, переходит свою естественную черту, тогда оно делается нежничаньем, сентиментальностью, теряя натуральную прелесть, уклоняясь от истины. У Вас этого ничего нет и быть не может. Вы инстинктивно, а, может быть, и сознательно, обходите границу, Вы скорее склонны впасть в противоположность, в сухость — из боязни впасть в нежничанье, и оттого не бываете даже нежны; стыдитесь слез «comme une faiblesse, indigne de Vous»[38]. — Впрочем, что ж я говорю? Может быть, и бываете нежны когда-нибудь и с кем-нибудь. Со мной вам нет повода быть нежной, а я могу только судить по письмам. Вы сознались, что у Вас «раза два выступали слезы» — и то слава Богу, и то — огромный успех в деле дружбы. Может быть, дождусь, что и польются когда-нибудь! О дружба, о святая просвира, благословляю тебя!