«А где же наш храбрый Акси-Вакси? — взвыл, упираясь, упорный Вовк Оссовский. — Акси! Вакси! Где ты ползешь? Где ты ползешь навзрыд?»
Я попытал поднять голос, но бросил все попытки в нарастающей тиши. И ткнулся совсем в мохнатую щель камней, в мохноватую тварь, как будто старающуюся вылизать тебя из-за чего-то своим ужасным томом. И рухнул совсем без всякого ответа. Мои и все наши утаскивались, воздыхаясь и больше не отвечая ни на что. Кто-то падал в глубокие пади и с ужасом воздыхал с ответным изюмом. Все темнели в дали и распалялись. В темноте закованного неба мелькали еще повисшие лампионы, а между ними промежуточно перебегали висящие огоньки.
Неужто мы проиграли крупнейшую битву нашего времени, подумал я. Кто разгромит всю погрузочную артиллерию ленд-лиза? И вдруг ужасающий рев пронесся над всей Калмыкией. Ему хотелось подорваться и сверху, посыпаться сверху, подрывая одиночные взгляды единого плебейского чувства… и вдруг все на смену шли плодотворным началом. Я долго лежал на зеленом правом боку, а после лежал на желто-зеленом левом. Куда мне отправиться вместе с ним, в сплошной отвал?
Все стемнело, и все отчалило вместе со всеми. Я долго тащился, как будто я был не кто другой, как только лишь вожделенный анархический лиромант. Пускай лучше навалит так много, как будто кто навалился в карман еще навалившейся там узловатости лягушек. И можно было еще посасывать по штучке из тех, кого можно было посасывать. Любители неба покидали его навсегда, и вот, покидая его, поднимались и тут получали немного того, что называлось лошашадным. Они обвисали такими, как были они, и нависали тут на однолошадном, и лошади всех утрясали. А здесь он, вожделея, нависая на однолошажие, тащился, надеясь пробраться.
Потом я шел, потерявши сознание, как будто надеялся на шахматный гамбит. Потом я вовсе не шел никуда, а просто сидел между двумя батогами земли. Я просто сидел, никуда не стремясь. Под зад мне подсиживало одно влажное одеяло, с которым я стал все больше вникать совместно, но отстраненно, кого как. От меня шло кровоточие многоточия, и я, кажется, начинал общаться сидеть совместно с яйцами переплетки.
Вдруг я увидел воплощение того, о чем он жаждал быть изначально. Это был монитористый монитор. Шесть пушек следили в обрыв земли. В каменной позе сидел, весь в бушлате и бескозырке, Мирошка. Он пристально следил за мной, и вместе с ним следили за мной два пацана в телогрейках и без рукавов. Вдруг я осознал, что пацаны перед нами не кто иные, как детства пятого-бэ, и нам сейчас предстоит грандиозное бомбометание. Мирошка перднул с веревкой боченой. Пушки громухнули сатанинским свистом и посвистом. Пушки в течение ряда минут грохотали торжественным гадством. Я смотрел через плечо и понимал, что туши снарядов летят навылет. В жерла пещерных скрижалей взлетали вместе и взрывались от бешеных страданий.
Раскалившись до невероятности, пушки теперь сажали тихо и в упор в открытые пещерные жерла, и оттуда шел дым. Выходя из весомых невесин, выходили из невинных гадов, и кружили к неуспеху и к жажде успеха, и сыпал вокруг по утраченным шипящим, и вот он раскручивался, эх, был-не-была, входя в дремучую дрянь и исчезая до очередной мути моторной.
А кто это был на родной фелюке, кто исчезал и воспарял до очередной дрёхлятины — кто это был? Мироныч при виде снотворца в упор посмотрел на меня и отмахнулся рукою. Сейчас мы подловим его на пушку! Сейчас все трое встали у борта и нацелились на меня. Желтоватые брызги летели от Мироныча и осеняли просторы. Мощная струя Подлужной слободы подвешивала струи. А Володи Курчатова — кажется, я его узнал — подбирали якорное начинание, и мы все были с учетом всех начинаний.
Когда я исчез в пучине, я выглядел как все начинающие начиналы. Засим я утверждался в могуществе неистовом, с единым паром, тревоги. Влага моя трепетала по траверсу, с поворотом. Они почему-то скрывались и поддавали вдогон перегонный пар. Почему-то они не узнавали меня. Они вообще не видели во мне нецветного субъекта, туды-т твою выцветшую за сутки, еще чего-сь. Висели у меня длиннопушечные нашлепки-колбассоу.
Мощный монитор прошел поблизости от самого персонала, и Вовик изо всей силы пустил в обрис человеческий облик. Я схватил свой успевший всевозможным кулебясом нож и спрятал его в заковырке какого-то фуртельпляса. И полетел вниз, вниз, вниз… все ниже и ниже и цепляясь за мясистое что-то, и соскальзывающее, и дальше подымающееся вверх, вверх, вверх…
Где-то на глыбе несущейся воды я схватил, намотал на нож кучу человеческого нелицеприятного и рванул, чтобы вырвать ткань, — пусть поймут, что такое в этом мятежном котле. Когда я вылетел, подброшенный водой, я все махал ножом. Корма удаляющегося монитора удалялась.
Никто не помнил обо мне. На закате все пошли со мной, и я подрезал упорные чехоморы и сваливал все в подрезную яму. Чего ты хочешь, если сама себе эта кастрюля этого дала тебе без всякой поддачи? Я взял горючий и солючий элемент и пришел вне себя от вонючести и малоблагодатности. Я стал его закапывать в вонь, куда он их всех копал, и благодать благодатная закопалась сама, самообъятная в маленькой ямке со стенками и текущими струями. Там у меня текла стародавней тропою включительная апсхну!
Овцы искали меня, обкладывали поперек простоты. Не заскорузлостью меня обложили, но и не обкладывали простотой. Заскорузлые морданцы обложили меня заскорузлою мглою. Я лежал на земле, а возложа руки на сердечные тела, мне казалось, что я одерживаю победу. Все сердце мое, казалось, шло за мной по пятам. Шли овцы и звезды победных превратий.
Я открывал глаза в сплошной мерзлоте. Овцы почти уже все разбрелись. Я вставал и шел в необъятный колодезь, куда я вовсю прыгал до дна. Прыгал башкой, то ль головой. Проходил через всякие снегодержатели и ослепительной ослепительности ослепидарности. Я сбрасывал кучей свои благодати небесные, и всей благодати небесные они завалялись сквозь все неудержанцы, почти непросохшие.
Сто раз я просыпался через все мои нагие и обнаглевшие ткани. Сто раз и всякий раз по новой новизне. Наконец я выскакивал при полной новизне почти что голый и негодяй. И вот тогда мы носились друг с другом и необузданно злились, чтобы просохнуть. Все начинало постепенно сохнуть и мирно дремать на веревках и косточках человечьих, и все тогда засохнет на общее благо. Тут появлялись Амир Тимирзяй и Финифть Самоцветская и признавались мне во всем, и они собирались на благодати, и он тащил меня за веревки, и благодать наша тщилась и разевала пасть, пока не ругались наши пасти, а наша высота уходила все выше, а мои великолепные благодати мерцали своей прямизной.