Описания противоправительственной деятельности русской аристократии и интеллигенции могло бы составить толстый том, который следовало бы посвятить русским эмигрантам, оплакивающим на улицах европейских городов доброе старое время. Но рекорд глупой тенденциозности побила, конечно, наша дореволюционная печать.
Личные качества человека не ставились ни во что, если он устно или печатно не выражал своей враждебности существующему строю. Об ученом или же писателе, артисте или же музыканте, художнике или инженере судили не по их даровитости, а по степени радикальных убеждений. Чтобы не идти далеко за примерами, достаточно сослаться на философа В. В. Розанова, публициста М. О. Меньшикова и романиста Н. С. Лескова.
Все трое по различным причинам отказались следовать указке радикалов. Розанов — потому что выше всего ставил независимость творческой мысли. Лесков потому что утверждал, что литература не имеет ничего общего с политикой. Меньшиков — потому что сомневался в возможности существования Российской Империи без Царя. Все трое подверглись беспощадному гонению со стороны наиболее влиятельных газет и издательств. Рукописи Лескова возвращались ему непрочитанными, над его именем смеялись самые ничтожные из газетных репортеров, а несколько его замечательных романов, изданных на его же собственный счет, подверглись бойкоту со стороны предубежденной части нашего общества. Немцы и датчане, под предводительством Георга Брандеса, были первые, которые открыли Лескова и провозгласили его выше Достоевского.
Меньшиков всю свою жизнь прожил в полнейшей изоляции, подобно прокаженному, поносимый всеми современными авторитетами и избегаемый сотрудниками его же газеты Новое Время. Имя этого величайшего русского журналиста являлось символом всего самого низкого, подлого и презренного. Тирания самочинных цензоров российского общественного мнения была настолько сильна, что на сорокалетний юбилей писательской деятельности Меньшикова ни один писатель не решился послать ему поздравительной телеграммы, из боязни, что этот его поступок сделается известным публике. И этот старик сидел одинокий, всеми покинутый в редакции и писал ещё одно из своих блестящих, но, увы, мало кем оцененных Писем к ближним!
Что же касается В. Розанова, то даже его единственная по своей оригинальности философия и его общепризнанный гений не спасли его от остракизма. Его не признавали ни газеты, ни журналы, ни клубы, ни литературные объединения. Его обширное литературно-философское наследие получило распространение только после его смерти, когда, после прихода к власти большевиков, все старые споры стали казаться смешными. При жизни человек этот, который опередил в своих психологических откровениях на целое поколение Фрейда, был обречен на писание маленьких, незначительных статей в Новом Времени.
Незадолго до войны Сытин, возмущенный тем, что такой талант, как Розанов, пропадает зря, принял писателя в свою газету Русское Слово, где он должен был писать под псевдонимом Варварина. Но стаду овец легко почуять приближающегося льва. Первая же статья Варварина-Розанова произвела переполох среди сотрудников Русского Слова. Делегация сотрудников явилась к храброму издателю и предложила ультиматум: он должен был выбрать между ними и Розановым-Варвариным.
— Но, господа, господа, — просил издатель — вы ведь не можете отрицать гения Розанова?
— Мы не интересуемся тем, гений ли он или же нет, — ответила делегация. — Розанов — реакционер, и мы не можем с ним работать в одной и той же газете!
В очаровательной пьесе, которая называлась Революция и Интеллигенция и была написана сейчас же после прихода большевиков к власти, Розанов описывает положение российских либералов следующим образом:
«Насладившись в полной мере великолепным зрелищем революции, наша интеллигенция приготовилась надеть свои мехом подбитые шубы и возвратиться обратно в свои уютные хоромы, но шубы оказались украденными, а хоромы были сожжены.»
Глава XIII. Гроза надвигается…
1
Провидению было угодно, чтобы события мой личной жизни, в течение двадцатитрехлетнего царствования Императора Николая II, находились в тесной связи с трагическими датами русской истории.
Вначале я мирился с событиями и старался создать мой семейный очаг на фоне хаоса. Этим я обязан был моей жене, так как мною руководила любовь к ней.
Наш медовый месяц был прерван смертью её отца, и мы возвратились в Петербург, желая помочь Никки и Аликс в их первых шагах. Едва ли можно было бы найти две другие пары молодоженов, которые были более близки друг к другу, чем мы четверо. Вначале мы занимали смежные апартаменты в Аничковом дворце, так как хотели быть ближе к вдовствующей Императрице Марии. Потом мы все переехали в Зимний Дворец, который подавлял своими размерами, с громадными, неуютными спальными. Весной мы жили в Гатчине, летом в Петергофе. Осенью ездили в Аббас-Туман, чтобы навестить Жоржа, и в Крым, где наше Ай-Тодор примыкало к Ливадийскому дворцу. Мы были таким образом всегда вместе, никогда не утомляясь ни друг другом, ни нашей дружбой.
Когда в 1895 году родилась моя дочь. Ирина, Никки и Аликс делили со мною мою радость и проводили часами время у постели Ксении, восхищаясь красотой будущей княгини Юсуповой.
Вполне понятно, что Александра Федоровна, прибыв в Россию недавно, стремилась проводить время в обществе людей, которым она всецело доверяла и которых понимала. Это способствовало тому, что наша дружба достигла редкой в отношениях между родственниками сердечности. После обеда мы долго ещё оставались вместе, просматривая представленные Государю его министрами доклады. Горя желанием принести пользу престолу, я преувеличивал в то время значение постройки большого русского военного флота. Десять лет проведенных на службе во флоте, открыли мне глаза на многие недостатки нашей морской обороны. Я мог похвастаться большими познаниями в моей специальности и мог представить Государю все необходимые данные.
Он решил, что я должен составить краткую записку, которую надо было отпечатать в количестве ста экземпляров и раздать высшим морским начальникам. Это был, так сказать, заговор между мною и Никки против морского министра адмирала Чихачева и генерал-адмирала Великого Князя Алексея Александровича. До тех пор, пока мои действия соответствовали намерениям Государя, я был готов принять все неудовольствие заинтересованных лиц на себя. Государыня принимала в осуществлении нашего заговора самое деятельное участие. Я помню, как она тихо спросила меня во время короткого завтрака в апреле 1896 года: