В июне Фицджеральды вернулись в Париж, где Зельде предстояло сделать легкую операцию. В течение двух недель, пока она находилась в американской больнице в Нейли, Фицджеральд жил в гостинице по соседству и каждый вечер отправлялся погулять по городу с Джеймсом Ренни, который играл главную роль в постановке «Гэтсби» на Бродвее. Однажды под вечер, возвращаясь из кафе на Монмартре, они увидели впереди себя маленького роста, в потрепанной одежде бродягу, тот пересекал улицу. Фицджеральд схватил Ренни за рукав. «Последим за ним, — заговорщически произнес Скотт, — он нацелился вон на тот мусорный ящик». И действительно, шедший впереди босяк подошел к помойке и стал рыться в одном из баков. «Давай присоединимся», — заторопил Джеймса Фицджеральд.
Он в один миг пробежал разделявший их с бродягой квартал и вместе с ним стал копаться в отбросах. Вдвоем им становилось тесновато. В какой-то момент они перестали разгребать мусор и заспорили, а затем, достигнув, видимо, согласия, снова принялись перебирать содержимое помойки. Незаметно для оборванца Фицджеральд бросил монету на дно бака, и когда, казалось, они в один и тот же момент увидели ее, драка вспыхнула по-настоящему. Фицджеральд нарочно проявил нерасторопность, чтобы уступить добычу «сопернику». Повторив проделку с монетой, он получил от бродяги новую взбучку. Вдруг откопав в мусоре засохший пучочек аспарагуса, Фицджеральд застыл на месте. Монеты оказались забытыми, он превратился во владельца ни с чем не сравнимого сокровища. Нежно держа кустик в руках, Скотт произнес в честь него хвалебную речь на ломаном французском языке, а затем с изысканным поклоном преподнес ее французу. «Подойди вон к тому человеку, — указал он на Ренни и затем добавил по-английски: — Он коллекционер и хорошо заплатит тебе за этот экземпляр».
Ренни в соответствии с отведенной ему ролью дал бродяге пять франков, завернул аспарагус в носовой платок, и они с Фицджеральдом продолжили свой путь.
Куда бы Ренни ни направлялся с Фицджеральдом, тот всегда настаивал на оплате расходов. Джеймс постоянно поражался размерам чаевых, которые давал Скотт, порой они равнялись стоимости самих обедов. Поняв, что с Фицджеральдом бесполезно спорить по этому поводу, он разработал собственную тактику борьбы с этой привычкой. Заняв чем-нибудь на минуту Фицджеральда, он, пока Скотт стоял к нему спиной, совал себе в карман изъятую часть этих бешеных чаевых. В их последний вечер Ренни признался Фицджеральду в уловке и попытался отдать ему деньги. Сначала тот надулся, но потом, просияв, воскликнул: «Это же великолепно! Завтра ты уезжаешь, пошли скорей куда-нибудь и спустим их».
Вернувшись в середине июня на Ривьеру, Фицджеральды сняли виллу в Антибе рядом с казино: Жуан-ле-Нин, казалось, находился несколько в отдалении от публики, группировавшейся в разгар сезона вокруг Мэрфи. В то лето сколоченный четой Мэрфи круг знакомых состоял из Фицджеральдов, Маклишей, семьи Барри и нескольких пар, не связанных с литературой. Наездами бывали: семья Джона Пила Бишопа, Стюарты, Эрнест Хемингуэй и Александр Уолкотт.[117]
Надеясь вернуться в Америку осенью с завершенным романом, Фицджеральд почти все дни проводил за письменным столом и появлялся на пляже обычно неразговорчивый и глубоко погруженный в свои мысли. Бледность его кожи сразу же выделяла его из толпы других, хотя он все еще выглядел здоровым и полным сил. Начать с того, что он был великолепно сложен. Вспоминая его мускулистые ноги, тонкую талию, развитые плечи и красивые руки, один из его университетских друзей писал о «прекрасно вылепленной голове, посаженной на тело портового грузчика». Некоторая приземистость его фигуры сочеталась с присущим ему изяществом. Его тонкие, почти женские черты лица излучали внушительную силу и твердую решимость человека, который знает, чего хочет. Во время бесед он обычно проявлял склонность к обобщениям. Он на все имел свою теорию, обо всем свое, порою интуитивное (его любимое словечко), представление. Часто он возражал просто для того, чтобы вызвать дискуссию, и, если с ним по временам бывало не совсем приятно спорить, он никогда не нагонял тоску, даже когда спор вдруг касался такого вопроса, как волосы, о которых в то лето он мог многое порассказать: он принялся штудировать Британскую энциклопедию от корки до корки и дошел как раз до буквы Н.[118]
Хотя Скотт и прожил два года за границей, он все еще походил на туриста. Памятники прошлого приводили его в восторг, как и все остальное, имевшее отношение к человеческим судьбам. Однако он не проявлял глубокого интереса к чужой культуре, которую остальные члены американской колонии в Антибе всеми силами стремились впитать. Маклиш, например, знакомился с итальянцами, чтобы, послушав их чтение Кавальканти,[119] ощутить ритм его стиха. Фицджеральд подходил к этому совершенно иначе. Он придерживался исконно американских вкусов. На предложение попробовать английские сигареты «Абдулла», которые курили многие из его друзей, он, извинившись, не без гордости отвечал, что он предпочитает «Честерфильд». Он абсолютно не прилагал усилий, чтобы улучшить свой далеко не безупречный французский язык, как он не занимался и французским искусством, архитектурой, театром, хотя однажды, правда, постановка «Федры» Расина заставила его воскликнуть: «Боже мой! Да ведь в ней вся современная психология! Автор знал все, что Фрейд открыл позднее, и выразил в более изысканной форме». Большинство европейцев считали Фицджеральда неуклюжим увальнем, не получившим хорошего воспитания и лишенным утонченности. Он приводил в ярость официантов в казино тем, что с похвалой отзывался о военной выучке немцев и осмеливался даже предупреждать: «Когда-нибудь немцы еще придут сюда и сотрут вас в порошок».
В отличие от прошлого лета Фицджеральд и Зельда вели себя хуже некуда. После очередного скандала в казино окружающие с раздражением перешептывались: «Опять эти Фицджеральды!» Если в ресторане за столом, где сидел Скотт, воцарялась скука, он мог взять пепельницу и словно кольцо бросить ее на соседний стол, не обращая внимания на то, есть ли в ней окурки. Иногда ему нравилось ради забавы сломать стул или швырнуть солонку в закрытое окно. Он, видимо, полагал, что небольшое разрушение — неотъемлемая часть вечерних увеселений. Однажды он залез под толстый, сплетенный из кокосовых волокон мат перед главным входом в казино, образовав под матом горб, похожий на огромную черепаху, и начал издавать какие-то странные звуки.
Когда его представляли кому-нибудь, он с чарующей приветливостью истого принстонца произносил: «Очень приятно познакомиться с вами, сэр. Кстати, я алкоголик». Мысль о пристрастии к спиртному ни на минуту не покидала его. Одному из друзей он написал следующее посвящение на обложке своей книги: «Можно пить по нескольку коктейлей все время, все коктейли какое-то время, но… (Задумайся над этим…)».[120]