Но Ариеле в этом смысле повезло. Не только потому, что она не ходила во Франции на службу и не должна была непосредственно сталкиваться с ее угнетающей администрацией, в несколько лет сумевшей изъесть и пропитать общество насквозь бюрократическим мышлением, и с которым пришлось столкнуться мне, ставшей профессором университета и таким образом попавшей на государственную службу. Но еще и потому, что она сравнительно редко бывала в Париже в последние годы, и он оставался для нее праздником, которым он перестал быть для меня.
Конечно, она отдавала себе отчет в том, как Париж изменился, и мы говорили об этом в один из наших последних выходов в ресторан летом прошлого года. В теплый солнечный день мы сидели на террасе ресторана на avenue Montaigne. Ариела была очень красиво одета, специально для этого случая. Но вокруг нас сидела развязная публика, равнодушная к красоте. И конечно, несмотря на все свои деньги, не имеющая об этом предмете никакого собственного мнения, а только чужое, порожденное вездесущей рекламой. В наших элегантных костюмах мы чувствовали себя пришельцами из другого мира. Мы говорили о том, что не может быть, чтобы мир наших ценностей канул в прошлое насовсем, что поразительная способность современного человека жить без искусства, в том числе без культуры одежды, поведения и быта, превращающая людей в дикарей, не может долго продолжаться, что человек в конце концов победит дикаря.
Сама Ариела не только прекрасно знала старое и современное искусство, дружила с художниками, была музой Арпа, была настоящим ценителем живописи. Она придавала огромное значение красоте своей одежды, своего вида, собственной элегантности, которая была для нее частью необходимого уважения к самой себе, своей личности, и показа ее внешнему миру, частью уважения и к другим людям, которые должны были «встречать ее по одежке», оценить ее красоту и элегантность, а значит, и ум. Эти понятия были для нее неотделимы. А вкус у нее – в искусстве, одежде, людях – был безошибочный, абсолютный. Ошибка вкуса была для нее самой невозможна, и рассматривалась ею как непростительный промах. И хотя Ариела очень высоко ставила внешнее богатство, роскошь, внешние признаки жизненного успеха, знакомства со знаменитыми людьми, она держалась исключительно просто и скромно. Ее острый критический ум, ее постоянная внутренняя необходимость делать другим добро заставляли ее забывать о всех богатствах и знаменитостях.
Когда она устраивалась на новой квартире, она не раз призывала меня в советчики. Как мы обе радовались, когда открыли, что фрески с волшебными павлинами в холле ее нового дома были написаны русским художником Чехониным! Но трудность и осторожность, с которыми она покупала мебель, могли сравниться только с легкостью и каким-то безошибочным безрассудством, с которыми она покупала одежду. Ее квартира была пуста, но шкафы были битком набиты чудесными платьями, белыми или черными, поскольку только эти два цвета она носила и признавала. Я очень редко видела ее в других цветах. Одно из старых воспоминаний сохранило синий длинный летний костюм в полоску и красные розы муслинового платья Сони Рикель, а одно из самых последних – чудный светло-голубой кашемир домашнего платья, который она носила прошлой зимой во время болезни дома в Москве.
При этом она не любила украшений, не носила колец, часов, бус, цепей. Ее яркая внешность не требовала прикрас. Она признавала только настоящие и редкие драгоценности, которых у нее было всего две: старинный кулон с жемчужиной в середине золотых лепестков и платиновая подвеска-ромб Картье 1920-х годов, усыпанная мелкими бриллиантами.
Проводить часы перед зеркалом, примерять и оценивать на себе новые платья, нравиться себе самой и другим было одним из самых ярких внешних проявлений ее необыкновенной женственности.
Эти качества мне были очень близки; они были свойственны моей маме, которая была в молодости известной московской красавицей. Я сама в детстве обожала вертеться перед зеркалом, воображая себя то царевной-лебедью, то актрисой немого кино. И долго сохраняла эту страсть. Когда дома у Ариелы мы мерили платья, пили чай, разглядывали старые семейные фотографии, разбросанные на кровати, это возвращало меня ко временам моего детства. Рассматривать себя в зеркале, узнавать себя, стараться проникнуть таким образом в свою таинственную связь с миром и противопоставить себя ему – великое свойство художника и женщины.
В нашем детстве, конечно, и вкусы, и отношение к одежде были другими. Prêt-а-porter тогда еще не существовало, у нас дома в Москве дневала и ночевала обшивавшая маму портниха полька Ядвига Владиславовна. Новые ткани были драгоценностью, главным образом перешивали из старого. Представления о современной моде, даже у такой исключительно элегантной женщины, какой была моя мама, были все-таки отдаленными. Кто-то приносил французский или американский модный журнал, далеко не первой свежести, случайно попавший в Москву и жадно передававшийся из рук в руки. Из него-то и черпались знания и копировались «фасоны».
Тут же был новый мир особенного, очень определенного стиля. Действительно, появление и развитие prêt-а-porter изменило жизнь. Но нашим кумиром была не Шанель. Мы стали одними из первых приверженцев уверенного, современного, необычайно женственного стиля Сони Рикель, потом завоевавшего мир. Помню, как мы часами стояли в очереди в тогда еще крошечный магазинчик на rue de Grenelle в первые дни новогодних распродаж, где сама Соня Рикель сидела на ступеньках внутренней лестницы и задумчиво смотрела сверху на рвавшихся в ее магазин обезумевших баб. До сих пор я храню целую коллекцию знаменитых кофточек Сони Рикель 1970-х годов, которые и сейчас выглядят как необыкновенные новинки.
Ариела, мне кажется, была менее склонна хранить любимые вещи, чем я. Она любила новое, еще неизведанное, неиспробованное, и сразу же влезала в новое платье, как в родную кожу, и носила без передышки, и меняла потом главным образом только на следующее новое. Так отражалась одна из сторон ее жадности к жизни, к ее красоте, богатству, возможностям, радостям, среди которых ей удавалось иногда забывать о своей смертельной сердечной болезни.
В конце 1970-х и начале 1980-х годов нам приходилось иногда ездить вместе в Москву: Ариеле – чтобы побыть с Романом, мне – чтобы повидать перенесших серьезные операции родителей. Каждая из этих слишком редких поездок была чудовищным напряжением всех физических и душевных сил. Я безумно радовалась предстоящей встрече с родными, и в то же время необходимость снова оказаться за «железным занавесом» была ужасна. Это было как подписать собственный смертный приговор, отправиться по своей воле на каторгу. Перед отъездом я ходила по парижским улицам, словно прощаясь с ними, оповещала друзей и знакомых о своем отъезде, на случай, если бы у меня возникли неприятности с возвращением в мир, который был тогда действительно миром свободы.