— Что-о-о? — невероятно удивился я. — Здесь даже по ночам допрашивают?
— Сейчас не ночь, а утро. Скоро будет подъем и больных поведут на оправку.
— Ну вот и я пойду с ними на оправку.
— Не беспокойтесь об этом! Я прикажу санитару сводить вас отдельно. Вам же лучше будет одному в туалете.
— Нечего мне вам рассказывать! Не замышлял я никакого побега!
— Вот как вы ведете себя с первого дня! — зло сверкнула сестра своими красивыми глазами. — Не таких, как вы здесь усмиряли! Вы еще пожалеете! — и она вышла из камеры легкой и женственной походкой. Сестру звали Натальей Сергеевной.
Скоро санитар объявил оправку. Когда я встал в строй, тошнота усилилась и закружилась голова. В туалете, куда мы пришли, оказалось очень душно и, к тому же, накурено. Внезапно, в моем организме как-будто открылся какой-то клапан: пот обильно выступил по всему телу и мои рубашка и кальсоны мгновенно стали такими мокрыми, хоть выжимай. И я потерял сознание.
Очнулся я на полу у открытого окна возле входа в туалет.
— Ну, очухался? Становись в строй! — приказал мне санитар.
Придя в камеру, я поскорее лег в койку. Перед завтраком санитар объявил:
— Ветохин, Черепинский, Змиевский — не завтракать!
Я был рад, что не надо идти на завтрак и скоро уснул. Проспав почти полсуток, я чувствовал себя так, будто вообще не спал по крайней мере 2 дня. Сквозь тонкую оболочку своего аминазинового сна (я уже знал, что мне был введен нейролептик, называемый аминазином) я все слышал, но мне не хотелось даже пошевелиться, даже поменять положение затекшей руки. Было такое впечатление, что я куда-то лечу и слышу звуки, которые исходят из разных предметов, которые встречаются на моем пути.
Сквозь сон я слышал, как строились на завтрак. Очень скоро до меня донеслись шаги больных, возвратившихся с завтрака. Затем некоторое время было тихо. И вот снова послышались голоса, на этот раз в коридоре: «Вызывайте больных на кровь!»
Дверь камеры распахнулась и санитар прокричал:
— Ветохин, Черепинский, Змиевский — выходи на кровь! Бы-ы-ы-ыстро!
Стараясь нести свое тело как можно осторожнее, чтобы резким движением снова не вызвать головокружения и обморока, я пошел за санитаром в манипуляционную.
В манипуляционной Красавица уже приготовила шприцы и пробирки и, увидев нас, велела санитару заводить первого. Санитар кивнул мне. Красавица посадила меня на стул около стола и стала брать из вены кровь, втягивая ее поршнем большого шприца. Когда шприц наполнился, она вынула из вены иглу и посмотрела шприц на свет. Затем вынула поршень и выплеснула полный шприц крови в умывальник.
— Воздух попал, придется еще брать, — пояснила она мне, пристраиваясь снова к моей вене.
— Я больше не могу. Мне плохо и я сейчас потеряю сознание, — сказал я, чувствуя как кружится у меня голова и тошнота подступает к горлу.
— Это не беда, — спокойно ответила Красавица. — Если ты потеряешь сознание, санитар положит тебя на топчан, а кровь я все равно у тебя возьму, у лежачего.
Она так и сделала, ибо я очнулся на топчане.
С этого раза у меня стали брать кровь по целому шприцу через день. Всего за 20 дней, у меня взяли 10 шприцев крови, по 10 куб. сантиметров крови в каждом. Для каких анализов требовалось такое количество крови, никто из больных не понимал.
* * *
Расход повели на завтрак после того, как у всех назначенных для этого больных взяли кровь. Завтрак состоял из миски остывшего супа, куска селедки, от которой несло тухлятиной и маленького куска черного хлеба. На дне кружки было насыпано пол чайной ложки сахарного песку. Тухлую селедку я есть не стал, но съел суп и запил его чаем. «Так и ноги протянешь!» — подумал я о «больничном» питании и решил попытаться получить деньги за рационализацию, которую я внедрил перед побегом. На деньги я смог бы кое-что покупать в тюремном ларьке.
— Можно здесь писать письма? — спросил я у Змиевского, довольно смышленого больного.
— Можно. Вечером, после ужина, санитар будет вызывать на письма.
Весь день я спал. После ужина, меня снова вызвали в манипуляционную и ввели 8 кубиков аминазина. Вернувшись в камеру после укола, я встал около закрытой двери и стал ждать, когда позовут на письма. Ждать пришлось долго. Но вот, наконец, двери открылись и санитар выкрикнул:
— Кто на письма? Один человек!
Несколько человек бросилось к двери, но я стоял первым и санитар взял меня.
— Иди в столовую, — сказал мне санитар.
Я повиновался. В столовой столы после ужина уже были убраны и за одним из них с важным видом сидел какой-то больной небольшого роста, в очках, лет тридцати. Перед ним стоял деревянный пенал с несколькими отточенными карандашами и лежала тетрадь. Сбоку сидело несколько больных и подобными же карандашами писали письма.
— Ты на письма пришел? — высокомерно спросил меня этот человек.
— На письма.
— Бери карандаш и садись, пиши. Как твоя фамилия? Я должен зарегистрировать в тетради, что ты взял карандаш и написал письмо. Разрешается два письма в месяц.
— Мне не нужен карандаш.
— Чем же ты будешь писать?
— Ручкой.
— А зачем тебе ручка? Здесь все пишут карандашами.
— А мне нужна ручка. Я буду писать заявление.
— Заявление? — он минуту подумал, подозрительно посмотрел на меня и с явной неохотой вытянул откуда-то из-под стола ручку. — Как фамилия?
Я сказал. Детским почерком он записал мою фамилию в тетрадь.
Я сел за соседний стол и стал писать письмо своей бывшей сотруднице, Тамаре Александровне, с просьбой добиться пересылки причитающихся мне денег за мое рацпредложение. Эта сотрудница часто говорила мне, что «свое образование, как программист, она получила не в университете, где ее учили плохо, а — работая в НИИ под моим руководством». Вот теперь я имел возможность проверить на деле ее благодарность мне за науку.
Мои глаза закрывались под действием аминазина и писал я медленно. Когда санитар скомандовал: «Всем встать, сдать письма незапечатанными Федосову и разойтись по палатам!», я не встал, а продолжал писать.
— А ты, сука, что сидишь? — подскочил ко мне санитар. — Тебе особое приглашение надо?
— Я не успел дописать письмо.
— Вам, фашистам, вообще не надо разрешать писать письма!
Я ничего не ответил, стараясь скорей дописать. Едва я поставил последнюю точку, санитар вытащил меня из-за стола. Я отдал письмо незапечатанным и пошел в камеру.
— Что это за птица такая, Федосов, который выдает карандаши? — спросил я в камере у Переходенко.
— А! Федосов! Как же — птица! Его уважает сама Нина Николаевна.