— Моего государя интересует один замечательный портрет… — сказал кардинал значительно.
Леонардо подошел к третьему мольберту и отдернул с него тафту.
— Это все, что мне осталось от родины, ваша эминенция…
Голос его звучал глухо. На мольберте была «Джоконда», «Мона Лиза», как чаще ее называли. Она умерла во цвете лет, умер и ее муж, Франческо Джокондо, уже старик, а наследники продали замечательный портрет за четыре тысячи золотых королю Франциску I, прослышавшему об этом произведении. Король отдал портрет Леонардо для реставрации, но расстаться с моной Лизой Леонардо было тяжело: она оставалась единственным памятником той вдохновенной работы, того незабываемого времени — расцвета его творчества, и он оттягивал разлуку с картиной.
Эти глаза, эта улыбка держали его в плену. Что было в чувстве гениального живописца, когда он с первым лучом солнца пробирался в мастерскую и не отрываясь смотрел на милое лицо, унесшее в могилу загадку — причину своей смерти? Быть может, он, разбудивший душу в этой женщине, застывшей среди банкирских книг и конторок, разбудил несбыточную мечту об иной жизни, разрушительную мечту, которая скосила ее во цвете лет? Никто не рассказал ему ни о ее думах, ни о кончине… Но образ ее, это его детище, создание его гения, жил в нем; с этим образом он сроднился, по нему тосковал, его любил… И, может быть, один Франческо Мельци смутно понимал, почему иной раз учитель в бессонные ночи с лампой ходил в мастерскую к портрету, уклончиво объясняя проснувшемуся Мельци:
— Когда не спится, старикам лезут в голову всякие мысли… У нас развелись мыши… не испортили бы картин… — И добавлял совсем тихо: — Когда я ее писал, у меня были в порядке обе руки.
* * *
С многими, самыми разнородными ощущениями кардинал отошел от картины. Окинув взглядом суровую обстановку студиоло, Луиджи не выдержал и спросил художника:
— Как можете вы мириться с этим одиночеством?
— Я позволю себе на это рассказать вашей эминенции одну пришедшую мне на ум басенку, как раз применимую к данному случаю. Камень, обнаженный потоком, лежал на горе, под которой проходила дорога, вблизи прелестной цветущей рощнцы. И он сказал себе: «Зачем я нахожусь среди этих красот? Лучше мне жить между моих братьев — камней?» И он скатился на дорогу. С тех пор он жил среди вечных мучений, попираемый колесами телег и подковами коней, покрытый навозом и грязью, и тщетно глядел на место, откуда пришел, место безмятежного и уединенного покоя. То же бывает с теми, кто покидает уединенную и созерцательную жизнь ради жизни в городах, среди исполненных бесконечным тщеславием людей. Здесь этого не может быть. У меня, впрочем, есть и семья мои ученики, и мои дорогие замыслы, и вот эти немые друзья. — И он указал рукою на рабочий стол, заваленный чертежами и тетрадями.
Он стал открывать одну за другою свои заветные записные книжки, объяснять чертежи. Кардинал с изумлением смотрел и слушал, убеждаясь, что Леонардо не только великий художник, но и великий мыслитель, великий ученый. Казалось, нет конца его познаниям. Все, что он писал, было изложено простым, ясным и точным языком.
Где-то в его записной книжке, под миниатюрным чертежом летательного снаряда, было написано:
«Человек, как великая птица, примет свой первый полет на спине благородного лебедя, приведя в изумление весь мир, наполняя все книги молвой о себе, доставляя своей родине вечную славу!»
В этих словах вылился могучий восторг поэтической души Леонардо, предвидевшей, что человек овладеет тайной полета.
Через четыре столетия протягивает он руку исследователю наших дней. Вполне ясно сознает он несостоятельность учения о неподвижности Земли, как и о ее положении в центре мироздания. И, хотя написанное им не было опубликовано и для современников исследования его пропали, имя его осталось бессмертным в летописях науки.
Перед Луиджи Арагонским были чертежи первого гигрометра — прибора для определения влажности воздуха, — разных насосов, стекла для усиления света ламп, водолазных шлемов, летательных снарядов, первого плавательного пояса, первого парашюта, первой камеры-обскуры…
* * *
Было уже поздно, когда кардинал покинул студиоло Леонардо, чтобы отправиться ко двору французского короля. Леонардо долго помнил его восторженно-багодарный взгляд, удивительный для представителя католической церкви. Ведь кардинал, вероятно, отлично отдавал себе отчет в степени благочестия флорентийского художника. Прощаясь, он крепко обнял Леонардо, говоря:
— Какая ужасная потеря! Такого человека, как Леонардо да Винчи, лишилась родина!
И услышал спокойный ответ:
— Этот человек скоро совсем покинет землю.
В сумраке ночи, в молчании, при красноватом свете фонаря, он пошел проводить гостя с его свитою до ворот своего маленького замка.
* * *
Франческо Мельци стоял один перед мольбертами учителя. Пламя масляной лампы тускло озаряло лицо Иоанна Крестителя. У Иоанна, как у языческого бога, была неопределенная, даже, может быть, лукавая улыбка. Что ею хотел сказать художник? Мельци казалось, что этот проповедник нового учения любви и братства скорее похож на языческого бога Вакха… Но Мельци постарался отогнать от себя эти мысли… Да, конечно, Иоанн изображен в тот период жизни, когда юная душа стремится к общению с природой, когда он полон восторга от своей идеи, — отсюда и улыбка и поднятый палец: он прислушивается к тому, что говорит ручей, шепчет над головою листва развесистых дубов…
И тут же рядом, задернутая тафтою, — другая улыбка, которая так часто притягивала к мольберту бросившего кисти учителя, образ давно ушедшей из жизни женщины, истинную душу которой сумел найти много лет назад великий художник…
* * *
В замке Клу с отъездом кардинала жизнь потекла по-прежнему размеренно, но Мельци заметил, что напоминание о родине взбудоражило маэстро, как бы нарушило его внутреннее равновесие, а в эти годы каждое волнение оставляет глубокий след.
Силы Леонардо слабели; тоска по родине подтачивала его. Франческо догадывался, что в памяти учителя все чаще воскресают воспоминания о более деятельном времени, когда он создавал свои лучшие произведения и когда записная книжка его быстро наполнялась меткими зарисовками и меткими рассуждениями. Все это осталось позади… А впереди… впереди… ведь и великих, гениальных людей не обходит естественное явление — старость, слабость, а в итоге — смерть…
Как часто теперь маэстро посещают приступы необъяснимой тоски, когда он часами сидит или лежит неподвижно и кажется, что он уже никогда не встанет.