Кройцзингер побледнел: он хорошо знал, что, заметив его "влюбленность", начальство может дать ему такое задание.
А я уже заговорил о другом: мы в мешке и, как тогда, на Волге, можем попасть в лапы к большевикам.
- Тебе-то что! - сказал я как бы в шутку.- Ты солдат, к тому же не немец, а австриец. Взял да сбежал с этой девкой к партизанам. И все. А я офицер, меня русские тут же повесят.
Потом добавил уже серьезно:
- Все это, разумеется, вздор! Будем сражаться, как подобает немцам. Пусть мы погибнем, но великая Германия все равно победит!
Иначе говоря, я весьма доходчиво обрисовал Кройцзингеру обстановку и подсказал возможность спастись от возмездия. В то же время я вел себя совершенно естественно, не давая никаких оснований на меня донести.
А на следующее утро я узнал, что из-за "неосторожного обращения с гранатой" Роберту Кройцзингеру взрывом оторвало руку. Он предпочел "выбыть из игры" заблаговременно.
Таким образом, этот вариант спасения Ани отпал.
Запрашивать Большую землю о разрешении на совместный побег было бессмысленно. Там от меня ждали совсем иных действий и готовили почву для моей работы в Польше, в абвере, где я должен был тренироваться перед заброской в Советский Союз.
Оставалось затягивать следствие. К этой тактике я уже однажды прибегал: накопил как-то в тюрьме сорок семь арестованных подпольщиков, под всякими предлогами оттягивая их расстрел, пока партизаны не устроили налет на тюрьму. Но сейчас на это рассчитывать нельзя было, так как перед эвакуацией гестапо старалось как можно быстрее закруглить все здешние дела.
Попробовал я пойти и на такую уловку. В некоторых случаях в "порядке поощрения" гестаповцам разрешалось брать себе в наложницы арестованных женщин. Я направился к шефу, попросил отдать мне Кораблеву. Он сперва пообещал, но потом отказал: Кораблева считалась слишком тяжелой преступницей.
Один вариант рушился за другим...
Несколько раз я навещал Аню в камере. Она очень осунулась, ослабла, с трудом выдерживала нечеловеческие пытки, но никого не выдала, ни одного признания не могли от нее добиться.
Со своей стороны Аня предпринимала отчаянные попытки спастись.
Как-то утром ко мне зашел дежурный офицер Марханд и рассказал, что он, по приказу Кристмана, исполнил над Аней приговор. Перед самым расстрелом Кристман отдал ее на растерзание своим эсэсовцам. Марханд излагал эту сцену со всеми отвратительными подробностями и гнусно смеялся.
И я все это слушал, подхихикивал и не мог, не имел права его убить.
В тот же день мне показали обезображенный труп Ани...
Это было для меня самым тяжелым несчастьем - ощущение собственного бессилия...
* * *
Последний этап моей службы проходил в абвере, в Польше. Меня готовили к заброске в Советский Союз, заставляли "совершенствоваться" в русском языке и знакомиться с "советским образом жизни".
Смешно было слушать фашистские лекции о советской действительности, о "русском характере" и читать информационные бюллетени о положении в СССР, составленные из сплошных небылиц. Видимо, авторы этих бюллетеней меньше всего думали о пользе дела, а только старались угодить начальству. В бюллетенях, например, самым серьезным образом сообщалось о "пронемецких настроениях" советской молодежи, о "ритуальных убийствах", совершаемых в Москве и в Ленинграде евреями, о телесных наказаниях в советских школах.
В лекциях русский человек изображался как прирожденный анархист, инстинктивно отрицающий всякую государственность и в то же время в силу "женственности" своего характера жаждущий иметь над собой "железную" власть "повелителя", "мужчины", то есть немца. В немце, по утверждению лекторов, русский испокон веков привык видеть высшее существо... Русский народ в представлении гитлеровских дурачков выглядел пассивной массой с чрезвычайно низкими запросами, способной безропотно выносить голод, нужду и эксплуатацию.
И это говорилось в то время, когда русский народ уже сокрушал германскую военную машину!
Но такова была сила бюрократической фашистской тупости, сила стандарта и лжи. Фашисты не могли не лгать даже в документах для внутреннего пользования, где объективность, казалось бы, является непременным условием...
...Все эти месяцы в Польше - с мая по август - я подвергался усиленной проверке. Хотели убедиться в том, готов ли я выполнить столь опасное задание в невыгодной для Германии ситуации. Надо было доказать, что даже в случае поражения "рейха" я буду продолжать бороться за фашистские идеи, что не мыслю своей жизни без "великой Германии".
И я доказывал... Мой новый начальник, престарелый гестаповец Кламмт, нарадоваться не мог, глядя на молодого сотрудника Рудольфа Кирша. Он без меня шагу не мог шагнуть, я был его памятью, глазами и правой рукой. Чуть отлучишься - он уже нервничает:
- Где Руди? Позовите Руди!
6 августа 1944 года я вторично принял присягу на верность фюреру, 7 августа через связного передал на Большую землю последнюю сводку.
Дальнейшие события развернулись следующим образом.
8 августа нас всех вызвали на совещание в Познань. Собралась вся гестаповская братия - начальники отделов контрразведки, абвера, полевых гестапо. Мы с Кламмтом прибыли вместе, сидели в офицерской столовой, обедали. Никогда еще я не чувствовал себя так уверенно, легко и, я бы сказал, весело. Меня словно заразила та общая атмосфера нервного подъема, ощущения важности дела, которая всегда предшествует большим совещаниям, куда допускаются только самые проверенные лица... Приятно сознавать, что ты "вхож" туда, куда другие "не вхожи", куда ни за какие деньги невозможно пройти, что ты принадлежишь к числу "допущенных".
И вот в этой самой столовой, среди бодро жующих, оживленно беседующих и приветливо улыбающихся друг другу людей, я вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд...
За соседним столиком сидел начальник контрразведки 6-й армии - мой бывший шеф, комиссар Майснер, и смотрел на меня.
Хотя я и привык ко всяким неожиданностям и ко всему был готов, колени у меня задрожали.
Майснер встал из-за столика, подошел к нам и строго, как на допросе, спросил:
- А вы как оказались здесь, воскресший из мертвых?
- Господин комиссар, вы принимаете меня за кого-то другого...
- За кого я вас принимаю, вы узнаете позже. Но в Шахтах и в Таганроге я знал вас как Георга Бауэра, который окончил свою жизнь под колесами поезда...
- Мое имя Рудольф Кирш, господин комиссар. Господин комиссвр Кламмт может это подтвердить...
Но Кламмт молчал. Он весь посерел, видно, был не на шутку испуган: конечно, не из-за меня, а из-за себя, потому что такого "ротозейства" ему бы никогда не простили.