Минорное настроение отразилось во взглядах Антона на литературу, которыми он 27 декабря делился с Сувориным совершенно в духе желчного профессора из «Скучной истории» или неврастеника «Лешего». Заодно досталось и всей интеллигенции: «Современные лучшие писатели, которых я люблю, служат злу, так как разрушают. Одни из них, как Толстой, говорят: „не употребляй женщин, потому что у них бели; жена противна, потому что у нее пахнет изо рта; жизнь — это сплошное лицемерие и обман“ <…> Подобные писатели <…> в России помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами. Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, <…> которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель, которая брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать».
Достойной защиты Антон считал лишь медицину: «Общество, которое не верует в Бога, но боится и примет и черта, которое отрицает всех врачей и в то же время лицемерно оплакивает Боткина и поклоняется Захарьину, не смеет и заикаться о том, что оно знакомо со справедливостью».
Суворину стало ясно, что за этим последует: Чехов оставит свою «любовницу» литературу и вернется к своей «жене» — медицине.
Глава двадцать девятая Долгие сборы в дальний поход: декабрь 1889 — апрель 1890 года
К концу декабря Чехов принял решение отправиться в дальнюю поездку (допуская, что назад может и не вернуться) — через Сибирь на остров Сахалин, в самую страшную колонию ссыльнокаторжных. Друзья и родные уже догадывались об этом: откликнувшись на смерть Пржевальского взволнованным некрологом, Антон погрузился в Мишины юридические конспекты, учебники географии, карты, политические статьи и стал искать подходы к сибирскому тюремному начальству. Страсть к биографиям, географическим описаниям и книгам известных путешественников была у Антона с детства. Теперь же, пережив душевное потрясение после Колиной смерти, он решил последовать героическому примеру Пржевальского. Кроме того, после провала с «Лешим» Антон пережил унижение как драматург, и в нем возобладал врач и исследователь. И не в последний раз, несколько запутавшись с женщинами, он решил, что жизнь одинокого бродяги для него более привлекательна.
Друзья ожидали, что после премьеры «Лешего», как это было с «Ивановым», Чехов сбежит в Петербург, но он отложил визит в столицу. На Новый год Суворины пили здоровье Антона в его отсутствие. Сам же он отправился к Киселевым в Бабкино. Там он сочинил для Марии Киселевой первую фразу охотничьего рассказа — «Такого-то числа охотники ранили в Дарагановском лесу молодую лось» — и посоветовал воздержаться от сентиментальности. Однако главной причиной его визита была необходимость поговорить с ее зятем, сенатором Б. Голубевым, который мог бы выхлопотать для него место на пароходе, идущем из Сахалина в Одессу через Китай и Индию. В обмен на эту любезность он по приезде в Петербург обещал обследовать страдавшего неизлечимой болезнью отца Киселевой.
Четвертого января 1890 года Чехов на лошадях выехал из Бабкина, а затем вместе с Киселевой и ее дочерью пересел на петербургский поезд. В столице у него были дела — он собирался ходатайствовать в Департамент окладных сборов о месте для Миши и просить Суворина подыскать работу для Клеопатры Каратыгиной. Кроме того, ему необходимо было получить официальную поддержку для поездки на Сахалин.
Хождение по коридорам власти заняло целый месяц. Имя издателя «Нового времени» открывало для Антона двери многих министерств и тюремных департаментов, но сам Суворин этой поездки не одобрял: предприятие было рискованным и надолго разлучало его с другом. Чехов посетил начальника Главного управления тюрем при министерстве внутренних дел М. Галкина-Враского и даже взялся писать рецензию на составленный им отчет о деятельности тюремного управления. В обмен он получил заверение в том, что ему будет обеспечен доступ во все тюрьмы Сибири (потом секретной телеграммой Галкин-Враской отменил свое обещание). Суворин снабдил Антона корреспондентским бланком «Нового времени».
Чеховские планы встретили одобрение в газетах. Обычно если кто из русских писателей и отправлялся в Сибирь, то не по своей воле и с билетом в один конец; добровольцев, желающих наведаться туда ради исследований, до сих пор не находилось. Путешествие в погибельные края было сродни Дантову хождению по кругам ада, и это реабилитировало Чехова в глазах либералов. Они надеялись, что на Сахалине Чехов найдет своего «Идеала Идеалыча». Возможно, главной причиной этой небезопасной для жизни поездки было желание заставить замолчать: тех, кто обвинял Чехова в равнодушии к изображаемым им человеческим страданиям. (Правда, к тому времени Короленко и Эртель смягчили свой осуждающий тон.) Обитатели «литературного зоосада» завидовали попавшему в центр внимания «слону», иные из них даже радовались, что почти на целый год Чехов уедет с глаз людских подальше. Из Петербурга Грузинский писал в Москву Ежову, все еще пытавшемуся обыграть в вист Ваню и Мишу: «Чехов отлично делает, что едет: суть не в Сахалине, а в путешествии морями и океанами и в знакомстве с арестантами во время пути». Консерваторы же нашли в этой поездке повод для насмешки. Чехов еще не уехал, а Буренин уже сочинил экспромт:
Талантливый писатель Чехов,
На остров Сахалин уехав,
Бродя меж скал,
Там вдохновения искал.
Но не найдя там вдохновенья,
Свое ускорил возвращенье —
Простая басни сей мораль —
Для вдохновения не нужно ездить в даль.
Озабоченный подготовкой к экспедиции, Антон все меньше уделял внимания старшему брату и в письме к Суворину чуть ли не открещивался от него: «Не знаю, что делать с Александром. Мало того, что он пьет. Это бы ничего, но он еще невылазно погряз в ту обстановку, в которой не пить буквально невозможно. Между нами: супруга его тоже пьет. Серо, скверно, ненастно… И этого человека чуть ли не с 14 лет тянуло жениться! И всю жизнь занимался только тем, что женился и клялся, что больше никогда не женится».
О Сибири Чехов прочел всё. У Суворина имелись запрещенные книги, среди которых нашлись брошюры о политических заключенных; была там и толстовская «Крейцерова соната», гневно осуждающая и секс, и супружество (запретить эту книгу было непросто, поскольку она нравилась Александру III). Усердные сборы в дорогу не помешали Антону найти время для развлечений. Он побывал на именинах у Щеглова, сходил с Сувориными на собачью выставку. Тайком встречался с Клеопатрой Каратыгиной. Он направил ее энергию в полезное русло, усадив конспектировать статьи о Сибири и Сахалине в Публичной библиотеке, а также изложить на бумаге свой собственный опыт. Клеопатра снабдила его адресами своих сибирских друзей, обучила сибирскому этикету — никогда не спрашивать, что привело человека в Сибирь, записала даты навигации сибирских рек и на день рожденья подарила собственноручно сшитую дорожную подушку: «Пригодится, может быть, положить ее под голову, когда будет Вас качать на пароходе». Клеопатра надеялась на взаимность, держа про запас секретное оружие — боязнь Антона предать огласке их отношения: «Какой скандал! Проклятая рассеянность! Куда же я девала Ваше письмо? В чей конверт я его положила? <…> Это было к сестре»[187]. Когда в семье Чеховых стали догадываться об этом, она вины за собой не признала: «Если Ваша мама и сестра узнают о Вашем „secret d'un polichinelle“, то, конечно, не я буду виновата. Вы так просили, чтобы я не проболталась в Москве». Как и Ольге Кундасовой, Клеопатре пришлось смириться с положением нелюбимой женщины. В письмах она нередко обращалась к Антону с нескладными виршами, порой осыпала упреками. Деньги, взятые у него в долг, никогда не возвращала и надеялась, что мечта Антона «нанять комнату у Лики» навлечет на него жестокую кару.
Накануне отъезда, 24 января, Чехов с неохотой пошел на обед к сестре М. Киселевой Надежде Голубевой, жене министерского чиновника, тоже пробующей себя в литературе. Антон со всей откровенностью сказал ей, что им с сестрой никогда не стать настоящими писателями, потому что им не знаком труд ради куска хлеба; свои же успехи он приписал не таланту, а случаю и упорному труду. Надежда в тот вечер внимательно наблюдала за Антоном:
«Он окинул гостиную быстрым взглядом; я поняла его взгляд и поспешила сообщить ему, что муж мой не будет с нами обедать, так как он в отъезде. Чехов вдруг просветлел и брякнул по-прежнему: „Ах, как я рад! Знаете, Надежда Владимировна, ведь у меня таких хороших манер, как у вашего мужа, нет. Мои папаша и мамаша селедками торговали“. <…> И вдруг я вижу, что Чехов удивительно странно вертит салфетку, будто она его страшно раздражает, он ее мял, крутил, наконец положил за спину. Сидел как на иголках. Я не могла понять, что все это значит? Вдруг он опять выпалил: „Извините, Надежда Владимировна, я не привык сидеть за обедом, я всегда ем на ходу“. <…> „Знаете, Антон Павлович, вы очень изменились, прямо до неузнаваемости“. — „Удивительного ничего нет. За эти шесть лет я постарел на двадцать лет“. <…> Во всей его фигуре видна была такая усталость! Я подумала: весна его жизни миновала, лета не было, наступила прямо осень»[188].