Сказочник Гаршин отыскал в душный и сонный полдень «компанию неспавших господ». Гаршин-фельетонист бежит от этой компании прочь: «Пойду на кладбище. Если скучно среди живых, то куда же деваться, как не к мертвым?»
Но не просто к мертвым ведет за собой читателя Гаршин. Он выбрал для прогулки именно тот уголок кладбища, где спят вечным сном Белинский, Добролюбов, Писарев. Этот и без того маленький уголок все плотнее сжимают со всех сторон камни с выбитыми на них «темными именами». «Толпа, которую они любили и учили и которая задушила их, не оставила их и после смерти, стеснила и сдавила их маленький уголок так, что новому другу уже негде будет лечь…»
И как горький упрек: «Мы умели только брать от них, ничего не давая взамен».
Лишь немногие надписи сохранились на памятниках павших борцов, и не лежат больше венки у подножия их. Звучит скорбное «Забыли…»
На могилу Белинского наступают могилы купцов второй гильдии и надворных советников, ордена святого Владимира кавалеров.
Мельком, как бы случайно, упоминание о «большом скандале» на похоронах студента Чернышова — упоминание о минувшем недавнем времени. Петербург теперь не хоронит героев. И некому отнести цветы на их могилы. На кладбище, как и всюду, безвременье. «Иных уж нет, а те далече…»
Тяжкое время…
…Были не только мертвые. Остались и живые. Гаршин отправился в Ораниенбаум, на дачу к Салтыкову-Щедрину.
Михаил Евграфович сидел в саду с каким-то молодым поэтом, красным и взмокшим от волнения. Перелистывая толстую новенькую тетрадь, ворчал: — И что вы так много пишете? Ужель покороче нельзя? Ну вот, к примеру. Разве это стих, голубчик? Это не стих. Это шест — голубей гонять.
Увидел Гаршина. Поздоровался приветливо. Кивнул на гамак: «Отдыхайте, я сейчас».
Гаршин прилег. Зажмурился. Солнце ласкало — не жгло. Гамак покачивался едва-едва.
Открыл глаза — Салтыков-Щедрин стоял над ним задумчиво.
Михаил Евграфович спрашивал о том, о сем. И вдруг прямо, без обиняков:
— Писать-то теперь будете?
— Буду.
— Жду.
«ТОМОВ ПРЕМНОГИХ ТЯЖЕЛЕЙ»
Небольшая книжка не залеживалась на магазинных полках. За два года были распроданы два издания. Ее покупали, тотчас прочитывали и передавали друг другу. Ее горячо хвалили, от нее морщились, о ней спорили. Мало кто, перевернув последнюю страницу, оставался равнодушным. Книжка называлась: «Всеволод Гаршин. Рассказы. С.-Петербург. 1882 г.».
Первая книга гаршинских рассказов вышла через два месяца после его возвращения из Ефимовки. Гаршин мечтал о ней еще там, в деревне, когда хватала за горло тоска, рожденная одной упрямой и страшной мыслью: «Я не могу писать». Он подсчитывал количество страниц в своих немногих (и десятка не наберешь!) рассказах, он оценивал их: «Если в них нет большого уменья и блеска, то все-таки есть одно достоинство: писал я их искренно, не сочиняя, а выкладывал на бумагу то, чем действительно душа мучилась». И тут же сообщал с напускным практицизмом: «Хочу продать рассказы кому-нибудь», «сколько… может быть, за рассказы», «думаю продать рассказы». От этих слов веет рябининским ужасом!
…Гаршин нетерпеливо читал корректуры, торопил типографию, злился из-за цензурных задержек — он хотел поскорее взять в руки эту первую свою небольшую книжицу. Когда будущего не было, издание рассказов казалось необходимым итогом, памятником некоему писателю Гаршину. Но получилось не так. Книжка стала одновременно итогом и началом, не крышей — этажной площадкой: выше еще вел путь. Через несколько дней после выхода «Рассказов» Гаршин писал:
«С книжкой я все дела покончил… Послезавтра засяду писать, просто руки у меня чешутся, так хочется что-нибудь новое выдумать».
Будущее начиналось снова.
…Журналы и газеты публиковали на книгу рецензии. Называли: «молодым талантливым писателем», «талантом», «симпатичным талантом». Признавали: «лиризм», «искренность и задушевность», «оригинальность, сжатость, отчетливость». И тут же иные осуждали сурово: Гаршин — «певец уныния… полного разложения веры в грядущее и в самих себя»; «его воззрения в высшей степени скептичны и неопределенны», он скептически относится «к нашей борьбе», он оставляет в стороне «общественные интересы и всякого рода злобы дня».
На первый взгляд куда как прогрессивно! Вроде бы «критика Гаршина слева». И примеры как будто убедительные (они почти во всех статьях одни и те же) Герой «Ночи» умирает, не начав борьбы? Умирает. Пальма говорит: «Только-то?» Говорит…
Но ведь вот что интересно: вся эта вроде бы «критика слева» велась совсем не слева. Не стояли на левом, самом прогрессивном фланге русской печати авторы статей, упрекавшие Гаршина за «ироническое» отношение «к общественным идеалам и задачам», объявлявшие, что талант его силен «субъективными свойствами», наконец утверждавшие, что Гаршин «вообще не является выразителем умственных и нравственных стремлений какой-либо части современного нам общества…»
И наоборот. От всей этой «критики слева» защищали писателя именно те, кто должен был бы в первую очередь обрушиться на Гаршина за антиобщественные настроения в его творчестве, если бы таковые настроения только были. Общественную значимость и силу гаршинских рассказов подчеркнул и анонимный рецензент «Отечественных записок», и революционер-народоволец П. Якубович, выступивший со статьей в «Русском богатстве».
Зачем же понадобилось благонамеренным господам при оценке гаршинского творчества вооружаться левыми лозунгами? Да потому что заявить, что Гаршин далек от злободневных общественных интересов, что общественные идеалы чужды ему, значит попытаться изолировать писателя от общества, от времени, сгладить острую критику действительности, которая заполняла его рассказы. Гаршин «не является выразителем… стремлений какой-либо части общества», он «не с явлениями жизни знакомит вас, а с чувствами, которые возбуждаются ими», он силен «субъективными свойствами». Но коли так, то, следовательно, и протест Гаршина не был протестом общественным, и «проклятые вопросы», над которыми бился писатель, интересовали лишь его самого, и жгучие чувства, мучительные думы гаршинских героев тоже их личное дело.
Благонамеренные критики твердили о пессимизме Гаршина, о мрачном взгляде на жизнь, которая-де «представляется ему в ужасающих формах». Они словно бы не замечали, что, отрицая пытку «чистым обществом», на которую обречена Надежда Николаевна, Гаршин требует чистоты и справедливости человеческих отношений; что, отрицая торгашеское искусство Дедова, Гаршин борется за идейную убежденность искусства Рябинина; что, отрицая эгоизм Алексея Петровича, Гаршин говорит о необходимости слияния с общей жизнью народа. Эти критики не пожелали увидеть за гаршинским отрицанием го, что он утверждал, за отчаянием — разглядеть протест, за мучительной болью, которой жгли сердце «проклятые вопросы», — страстное желание их решить. «Левой» фразой благонамеренные господа хотели приглушить социальное звучание гаршинских рассказов, под «левым» выкриком таились либеральные «умеренность и аккуратность».