Все это едет и едет чередой, все это надеется начать жить там, «за пределом», «по ту сторону».
А кое-кто уходит пешком, волоча скарб свой на саночках, но скарб постепенно выбрасывается, сил все меньше. И часто на сугробе обочины вот уже мертвый, не выдержавший перехода, лежит в шубе навзничь глава семьи, а семья хлопочет вокруг. Похоронить? Нет сил и возможностей! Просто снять с него все ценное, сунуть украдкой тело под снег и самим потащиться дальше, минуя кордоны, по рыхлому снегу, леском, позади дач, потому что эвакуироваться пешком не разрешается. Да у иных и нет никаких эвакуационных удостоверений, без которых их не пропустят нигде и заставят вернуться обратно, или — за папиросы, за табак (самую высокую здесь, на трассе, валюту!) — посмотрят сквозь пальцы, пожалев посиневших детей: «Идите, да лучше сговоритесь с каким-нибудь шофером, чтоб подсадил!..»
А шоферы — владыки на этом тракте! От них все зависит, они — как боги, они везут в Ленинград продовольствие и горючее.
Им за спекуляцию, даже за мелкое воровство угрожает расстрел, но иные из них ловки и безбоязненны и требуют с голодающих встречных папирос и суют им — кто кусок хлеба, кто горстку муки.
Мы едем по очень тяжелой, узкой дороге. Кругом белая снежная пелена с торчащими из нее кое-где обломками машин, а сама лента трассы — светло-кофейного цвета. Два снежных вала тянутся вдоль нее. Дорога кое-где расчищается плугами, влекомыми трактором-тягачом, грохочущим гусеницами. Не дай бог, нагонишь такой — плетись за ним километра два, до широкого места, как пришлось за Всеволожской плестись нам, тратя на такой черепаший ход лишний бензин и лишнее время!
Но если, разъезжаясь с одной из тысяч встречных машин, возьмешь на лишние десять сантиметров в сторону, где канава предательски скрыта ровным снежком, лежать твоей машине на боку, а тебе тащиться дальше пешком (коли ты при этом остался цел!), волоча свое барахло прямо по снегу на веревочке. И вот ты уже не полноправный эвакуирующийся, а жалкий аварийщик, кандидат в первоочередные мертвецы, — не выдержать тебе дальнейшего пути, нет у тебя ни папирос, ни табака, ни резерва энергии для устройства себе новой возможности погрузиться в машину.
Мы едем, едем медленно, мешают встречные машины, мешают попутные. И вот — пробка. И сразу сотни машин, одна за другой, стоят. И напрасно беспомощные регулировщики бегают с красными и белыми флажками — пробка крепка, дорога забита, — и можно стоять часами.
Так едем… Вдруг впереди — железнодорожная станция. Все улицы, площади и дворы — забиты автомашинами. Перед путями железной дороги — исполинская наваль мешков с мукой. Вот он, наш скудный ленинградский паек, наша жизнь — поток муки для снабжения Ленинграда! Машина за машиной — десятки, сотни, тысячи, одна за другой, сплошной конвейерной лентой. Машины текут к станции, сбрасывают мешки и, освобожденные, тот же час устремляются порожняком обратно — за Ладогу, к Жихареву! А мешки погружаются в вагоны, и составы их ведут в Ленинград, чтобы обеспечить день жизни осажденного города-великана.
Это — станция Борисова Грива. И направо от дороги — столб:
«„Бор. Грива“ от Ленинграда — 50 км, от Морьё — 18».
Но Морье — это в сторону, оно никому не нужно. От Борисовой Гривы трасса спускается прямиком к Ладожскому озеру, оно отсюда в нескольких километрах, и можно бы пробежать их быстро, но — пробка! Длинная, в несколько километров, пробка! В ней застряли и мы, между колонной военных машин и каким-то эвакуирующимся из Ленинграда на десятке грузовиков заводом. Красноармейцы приплясывают от холода на снегу. Далеко не все они одеты в полушубки и валенки, многие ежатся в своих черных ботинках с обмотками, в подбитых ветром шинелях.
Стоим часа два, расхаживая между грузовиками.
Нестерпимо хочется есть!
Стынущие на застопоренных машинах люди ждут терпеливо.
Я раздумываю о тысячах едущих по трассе честных шоферов, о мужественных, сильных духом ленинградцах-горожанах. Но на каждую тысячу их есть и несколько иных людей — опустившихся, деморализованных обстановкой блокады, а то и просто жуликов, спекулянтов. Их замечаешь сразу, они со своими мелкими делишками бросаются всем в глаза! Вот, сойдясь в кружок, сторонясь людей, группки таких дельцов решают на лету свои спекулянтские, обменные дела. И кусочки хлеба, пачки папирос переходят из рук в руки. И то здесь, то там видны украдкой жующие рты, за которыми с безнадежной жадностью наблюдают с кузовов переполненных машин застывшие, как бронзовые скульптуры отчаяния, беженцы.
И наконец, «тычком-пырком», проползая десять-двадцать метров и вновь останавливаясь, машины начинают продвигаться вперед, пробка постепенно рассасывается, и наша машина опять бежит по дороге.
Перед нами раскрывается ледяной, заснеженный, белый покров Ладожского озера, пересеченный уходящими в бесконечность лентами дорог в трех-четырех направлениях, и каждая — в два ледяных пути, для двух, следующих в противоположные стороны, потоков машин.
На берегу столпотворение машин да несколько зенитных установок в укрытиях из ледяных кирпичей.
В 5 часов 12 минут дня мы вступаем на лед. Здесь так просторно, что поток машин стал пунктиром, — дистанции между машинами велики, каждая может обогнать другую. Справа и слева — два снежных вала, взгроможденных снегоочистителями-плугами. Вешки обозначают направление. Через каждый километр — полубашенки из снежных кирпичей, прикрытые сверху жердями: в них убереженные от ветра только с одной стороны, как белый статуи в нишах, стоят в маскировочных пожелтевших халатах регулировщики с флажками — белым и красным, с красными носами. Иные разожгли большие костры в своих полубашенках, и пламя причудливо мерцает на снежных и ледяных кирпичах. Здесь и там сложены дрова и бочки с горючим. Изредка — большие палатки ремонтников, регулировщиков, охраны да белые укрытия зенитных установок. Стволы ощерены в небо, — обращенные справа к Шлиссельбургу, к немцам, а слева — уже темнеющие, лиловатые — на финскую сторону.
А из-под снега кое-где — остатки разбомбленных машин, скрюченный железный хлам…
Степь! Снежная степь!.. И по ней — ниточки похожих на жучков-плавунцов машин. Муравьиные череды в одну сторону по каждой трассе. Этих машин-муравьев — нескончаемое количество: нет числа, нет конца, нет перерыва, — бегут, бегут, бегут, пересекая озеро, перестав быть машинами, превратившись в маленькие живые существа, спешащие по своим, неведомым человеку, неотложным делам…
Еще не стемнело, начинаются сумерки, а вдоль каждой, из трасс постепенно вспыхивают мигалки маячных огоньков — зеленые и неокрашенные сигнальные точки огня. И возле каждого регулировщика — фонарь, устроенный из бидона, со светящейся дыркой в боку: видимый сбоку, невидимый сверху свет.