— Вот этак… хорошо, а? А другой, смотри-ка, так тот ест еще этак…
Лизонька покатывалась со смеху и не заметила, как опорожнилась вся банка.
Пристроив девочек в институт, Гоголь и там продолжал снабжать их не только лакомствами, но и всякой всячиной, и обе до самой смерти брата видели в нем как бы второго отца. Одна только старшая, замужняя сестра Marie, не признавала уже его авторитета, решалась оспаривать его мнения, за что ей при случае и доставалось от брата.
«Я думаю, что сестра моя хворает, охает и приготовляет новые философские мудрые изречения по поводу весны, — подтрунивал он в письме к матери на Пасхе 1834 года — Я прошу ее написать на особой записке, которую да приложит к вашему письму, обстоятельно и подробно, сколько раз в этом году поспорила. Это будет очень любопытная и замечательная вещь. Для этого я пришлю ей очень красивый альбом. Под каждым числом и днем написать: сегодня я поспорила столько-то раз и, благодарение Богу, очень успешно; сегодня — увы! — я не поспорила больше одного раза, но с помощью Божией, может быть, завтра за все вознагражду, и так далее».
В 1835 году он вторично навестил мать в Васильевке, а оттуда съездил в Крым, чтобы «попачкаться в минеральных грязях».
Рядом с литературными и семейными интересами у Гоголя в эти годы были и другие. Так, прельстившись примером Пушкина, занявшегося историей Пугачевского бунта, он задался мыслью написать историю Малороссии «в шести малых или в четырех больших томах». Усердно принялся он собирать необходимые для того материалы, и в апрельской книжке «Журнала Министерства народного просвещения» 1834 года напечатал «Отрывок из истории Малороссии. Том I, книга I, глава I».
Между тем явился новый соблазн в малороссийских песнях, собранных Ходаковским.
«Как бы я желал теперь быть с вами и пересмотреть их вместе при трепетной свече, между стенами, забитыми книгами и книжною пылью, с радостью жида, считающего червонцы! — писал он Максимовичу. — Моя радость, жизнь моя — песни!
Как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими живыми летописями!.. Я не могу жить без песен. Вы не понимаете, какая это мука. Я знаю, что есть столько песен, и вместе с тем не знаю. Это все равно, если б кто перед женщиной сказал, что он знает секрет, и не объявил бы ей».
От песен родной старины было рукой подать до матери городов русских. «Туда, туда, в Киев! В древний, в прекрасный Киев! — восклицал он далее. — Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра».
Он серьезно начал помышлять о профессуре. В 1834 году, по протекции Жуковского и Пушкина ему действительно была предоставлена кафедра по всеобщей истории в Петербургском университете. Две лекции, вступительная и другая, прочтенная им в присутствии Жуковского и Пушкина, были блестящи. «Видно, что Гоголь знал заранее о намерении поэтов приехать к нему на лекцию, и потому приготовился угостить их поэтически, — рассказывает один из его бывших слушателей (Иваницкий). — Все следующие лекции Гоголя были очень сухи и скучны… Бывало, приедет, поговорит полчаса с кафедры, уедет, да уже и не показывается целую неделю».
Год спустя он уже оставил университет и писал об этом Погодину с нескрываемою радостью: «Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше…»
Увлечение историей, как строгой наукой, очевидно, было только мимолетным. Но занятия Гоголя историей Малороссии принесли все-таки роскошный плод — «Тараса Бульбу», такую историческую повесть, которая одна уже обессмертила бы имя автора.
Натура его, однако, требовала смеха, не простого смеха, а «сквозь слезы», и, порешив с ученой и педагогической карьерой, он весь отдался выработке предоставленного ему Пушкиным «смешного» сюжета для «Ревизора». В начале 1836 года комедия была готова.
«Если бы сам государь не оказал своего высокого покровительства и заступничества, — писал Гоголь матери, — то, вероятно, комедия не была бы никогда играна или напечатана».
Первое представление «Ревизора» состоялось 22 апреля 1836 года Сам Гоголь глядел на свою пьесу из ложи вместе с Жуковским, князем Вяземским и графом Виельгорским.
«Все участвующие артисты как-то потерялись, — рассказывает про это первое представление Головачева-Панаева. — Они чувствовали, что типы, выведенные Гоголем в пьесе, новы для них, и что эту пьесу нельзя так играть, как они привыкли разыгрывать на сцене свои роли в переделанных на русские нравы французских водевилях».
Едва ли не один только городничий, которого играл Сосницкий, был исполнен как следует; невозможнее же всех кривлялись Бобчинский и Добчинский, нарядившиеся просто какими-то шутами.
Как отнеслась к новой комедии публика, мы узнаём из воспоминаний Анненкова:
«Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумевание это возрастало потом с каждым актом… Раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех по временам еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было; зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывали, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом. Многие вызывали автора потом за то, что написал комедию, другие за то, что виден талант в некоторых сценах, простая публика за то, что смеялась, но общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: это — невозможность, клевета и фарс»[50].
А что же должен был испытывать автор?
«С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный, — признавался он потом одному приятелю. — О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех бывших в театре я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие».
Когда, по возвращении Гоголя домой, Прокопо-вич с торжествующим видом поднес ему сейчас только присланный из типографии экземпляр «Ревизора», Гоголь швырнул книгу об пол и воскликнул: