Ознакомительная версия.
Это и означало, что не высказавшиеся «против» будут рассматриваться как пособники обличаемых. Последствия легко угадывались.
Скандал обсуждался во многих изданиях. Так, 20 сентября критико-библиографический журнала «Книга и революция» опубликовал другую волинскую статью под еще более агрессивным заголовком «Вылазки классового врага в литературе»[30].
В журнале «Земля Советская» развивал эти тезисы И.А. Батрак. Прагматику его статьи тоже обозначал заголовок: «В лагере попутчиков»[31].
Контекст подсказывал, что лагерь – едва ли не вражеский. С этим вполне коррелировала оценка публикаций Замятина и Пильняка: «Здесь примерно шахтинское дело литературного порядка».
Истерия стремительно нарастала. Три года спустя Замятин вспоминал, что «Москва, Петербург, индивидуальности, литературные школы – все уравнялось, исчезло в дыму этого литературного побоища. Шок от непрерывной критической бомбардировки был таков, что среди писателей вспыхнула небывалая психическая эпидемия: эпидемия покаяний».
В первую очередь заявил о своем раскаянии Пильняк. Формально и был после этого прощен властью – до поры. Замятин же пытался оправдываться, но в итоге при посредничестве Горького добился разрешения на выезд за границу.
Истерия в «деле Пильняка и Замятина» пошла на убыль только в конце октября 1929 года. Партийное руководство, не оспаривая рапповские оценки заграничных публикаций, объявило, что в ходе кампании были допущены некоторые «перегибы».
Таковыми признали, главным образом, проявления рапповской агрессивности по отношению ко всем «попутчикам». Проблема эта и ранее обсуждалась в периодике. Вину же за «перегибы» традиционно возложили на исполнителей.
Но «перегибы» были не более, чем заренее планировавшимися издержками тщательно продуманной пропагандистсокой кампании… Выбор объектов травли также был отнюдь не случайным.
Еще раз подчеркнем: если Пильняк считался писателем именно и только советским, то Замятин – не вполне. В указанном диапазоне мог бы найти свое место любой «попутчик», вот и урок получили все сразу. И каждый уяснил, что несанкционированная иностранная публикация – вне зависимости от содержания – рассматривается как диверсия, «вредительство».
Подход вполне понятный, если учитывать специфику издательской модели. Советскому писателю надлежало получать гонорары лишь в контролируемых правительством организациях. Конкуренция отечественных издателей с иностранными не предусматривалась. Именно для этого и была вновь монополизирована печать на исходе 1920-х годов. Коль так, несанкционированные заграничные публикации – способ обретения финансовой независимости посредством нарушения государственной монополии. Что и следовало исключить.
Конечно, рапповские лидеры планировали не только пресечь сложившуюся практику несанкционированных иностранных публикаций. Главная цель – подготовка новой резолюции ЦК партии о политике «в области художественной литературы». Это и обеспечило бы некогда обещанную «гегемонию пролетарских писателей» – на издательском уровне.
Но кампания была прекращена, и новую резолюцию ЦК партии тогда не принял. Сталин, в отличие от рапповских лидеров, свои задачи уже решил.
«Дело Пильняка и Замятина», во-первых, дискредитировало Троцкого. Снова демонстрировалось, что его доктрина ошибочна.
Во-вторых, дискредитирован был и Бухарин – как автор прежней резолюции ЦК партии, опубликованной в 1925 году. Получилось, что и он покровительствовал «шахтинцам в литературе».
Наконец, правительству не понадобилось запрещать несанкционированные иностранные публикации законодательно. Литераторы уяснили, что запрет уже введен, хоть и негласный.
Почти что полвека спустя Л.С. Флейшман в фундаментальной монографии о Б.Л. Пастернаке подвел итоги скандала. Он утверждал, «что это была первая в истории русской культуры широко организованная кампания не против отдельных литераторов или текстов только, а против литературы в целом, ее автономного от государства существования»[32].
Автономность литературы исключалась – такова прагматика скандала. Своего рода инерция «дела Пильняка и Замятина» влияла на литературный процесс и после смерти Сталина. Шок был силен. Потому вновь подчеркнем: крайне мала вероятность, чтобы Гроссман изначально планировал иностранную публикацию.
Обычно изменения политической ситуации после смерти Сталина соотносятся с деятельностью Хрущева как лидера партии. Этот период даже получил неофициальное именование – «оттепель»[33].
Споры о хронологических рамках «оттепели» и происхождении самого термина ведутся давно. Не входя в полемику, отметим только, что он – буквально – обозначает перемены заметные, однако не радикальные и отнюдь не обязательно необратимые. Вероятно, поэтому и метафора была принята современниками.
О причинах «оттепели» споры тоже ведутся издавна. Бесспорным считается лишь то, что изменение политической ситуации обусловлено не только произволом группы функционеров, пришедших к власти после смерти Сталина. Хватало и объективных факторов.
Как известно, к марту 1953 года террористическая истерия в СССР вновь достигла пика. Очередной раз под угрозой ликвидации оказалось едва ли не всё сталинское окружение. Родственники некоторых высших функционеров уже были в лагерях, ссылках, тюрьмах. А это и само по себе подразумевало возможность ареста в любой момент.
Панику в партийной элите усугубляло «дело врачей». Функционерский опыт подсказывал: за исключением Сталина пособником мнимых «вредителей» может быть объявлен каждый их кремлевский пациент, если он в материалах следствия не числится среди намеченных жертв.
«Дело врачей» вызвало и международный резонанс. После разгрома нацистской Германии, когда термин Холокост стал обиходным, шоковое впечатление производила откровенно антисемитская кампания в одной из держав-победительниц.
У сторонников «холодной войны» появился весьма убедительный аргумент, подтверждавший, что рассуждения советских идеологов о равенстве, гуманизме и стремлении к миру не соответствует реальным целям Сталина, нагнетавшего в стране террористическую истерию. Она воспринималась как вызов мировому сообществу.
Вскоре после смерти лидера его преемники договорились о полной ликвидации «дела врачей». Ради этого и понадобилось трансформировать значение термина «реабилитация». В новом варианте осмысления он использовался для ускоренного – в обход предусмотренной законом процедуры – оправдания осужденных и подследственных[34].
Упрощенная процедура требовалась и для скорейшего оправдания родственников, а также других представителей элиты, близких к группе сталинских преемников. Но почти каждый случай признания чьей-либо невиновности еще и подразумевал рассмотрение материалов других уголовных дел по аналогичным обвинениям. А их – десятки и сотни тысяч. Процесс «реабилитации» мог стать лавинообразным.
Соответственно, понадобились аргументы на уровне идеологии. Было бы нефункционально в массовом порядке отменять юридические решения, вынесенные при Сталине, и по-прежнему клясться его именем. Надлежало убедить население в том, что происходящее – вполне законно[35].
Однако новые идеологические установки еще не были определены. Сталинские преемники отнюдь не сразу нашли удобные формулировки, потому и не обошлось без конфликтов. Характерный пример описан Симоновым в мемуарной книге «Глазами человека моего поколения. Размышления о И.В. Сталине»[36].
19 марта 1953 года «Литературная газета», редакцию которой Симонов тогда возглавлял, поместила передовую статью «Священный долг писателя». Она, в сущности, не отличалась от других передовиц аналогичной тематики. По обыкновению, там декларировалось: «Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов – бессмертного Сталина».
Но уже 26 марта опубликована передовица «Достойно показывать великие дела народа». Сталин там вообще не упомянут. Главной же писательской задачей объявлено изображение «простого советского человека, строителя коммунизма».
Быстрое и кардинальное изменение «главной задачи» Симонов объяснил вмешательством Хрущева. Тот, по словам мемуариста, позвонив в редакцию и Президиум СП, объявил что «считает необходимым отстранить меня от руководства «Литературной газетой», не считает возможным, чтобы я выпускал следующий номер».
Симонов интерпретировал телефонный звонок секретаря ЦК КПСС в эмоциональном аспекте. Предположил, что «это был личный взрыв чувств Хрущева, которому тогда, в пятьдесят третьем году, наверное, была уже не чужда мысль через какое-то время попробовать поставить точки над «i» и рассказать о Сталине то, что он счел нужным рассказать на XX съезде».
Ознакомительная версия.