Я могу только пожалеть, что так поверхностно, так легкомысленно относилась к Марине, не сумела оценить ее и этим многого лишила себя и других. Сколько бы у меня могло быть о ней воспоминаний. А теперь на мою долю выпали только крохи их.
К Вам душа так радостно влекома!
О, какая веет благодать
От страниц «Вечернего альбома»!
(Почему «альбом», а не «тетрадь»?)
Почему скрывает чепчик черный
Чистый лоб, а на глазах очки?
Я заметил только взгляд покорный
И младенческий овал щеки,
Детский рот и простоту движений,
Связанность спокойно скромных поз…
В Вашей книге столько достижений…
Кто же Вы? Простите мой вопрос
Я лежу сегодня — невралгия,
Боль как тихая виолончель…
Ваших слов касания благие
И в стихах крылатый взмах качель
Убаюкивают боль… Скитальцы,
Мы живем для трепета тоски…
(Чьи прохладно ласковые пальцы
В темноте мне трогают виски?)
Ваша книга странно взволновала —
В ней сокрытое обнажено,
В ней страна, где всех путей начало,
Но куда возврата не дано.
Помню все: рассвет, сиявший строго,
Жажду сразу всех земных дорог,
Всех путей… И было все… так много!
Как давно я перешел порог!
Кто Вам дал такую ясность красок?
Кто Вам дал такую точность слов?
Смелость все сказать от детских ласок
До весенних новолунных снов?
Ваша книга — что весть «оттуда»,
Утренняя благостная весть
Я давно уж не приемлю чуда,
Но так сладко слышать «Чудо — есть»
9 декабря 1910
Федор Степун[9]
ИЗ КНИГИ «БЫВШЕЕ И НЕСБЫВШЕЕСЯ»
Вспоминая писателей, посещавших мусагетские собрания, не могу не остановиться подробнее на Марине Цветаевой, выпустившей в 1912 году при содействии Кожебаткина[10] вторую книжечку своих стихов под названием «Волшебный фонарь».
Познакомился я с Цветаевой ближе, впервые по-настоящему разговорился с ней в подмосковном имении Ильинском, где она проводила лето. Как сейчас, вижу идущую рядом со мною пыльным проселком почти еще девочку с землисто-бледным лицом под желтоватою челкою и тусклыми, слюдяными глазами, в которых временами вспыхивают зеленые огни. Одета Марина кокетливо, но неряшливо: на всех пальцах перстни с цветными камнями, но руки не холены. Кольца не женское украшение, а скорее талисманы, или так просто — красота, которую приятно иметь перед глазами. Говорим о романтической поэзии, о Гёте, мадам де Сталь, Гельдерлине, Новалисе и Беттине фон Арним. Я слушаю и не знаю, чему больше дивиться: той ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулистости.
Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничтожимый эгоцентризм ее душевных движений. И, не рассказывая ничего о своей жизни, она всегда говорила о себе. Получалось как-то так, что она еще девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри, что и ей, как Пушкину, Жуковский привез из Веймара гусиное перо Гёте, что она еще вчера на закате гуляла с Новалисом по парку, которого в мире быть не может и нет, но в котором она знает и любит каждое дерево. Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие природные поэты, которых становится все меньше, живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и малоприятным законам.
Осенью 1921 года мы шли с Цветаевой вниз по Тверскому бульвару. На ней было легкое затрепанное платье, в котором она, вероятно, и спала. Мужественно шагая по песку босыми ногами, она просто и точно рассказывала об ужасе своей нищей, неустроенной жизни, о трудностях как-нибудь прокормить своих двух дочерей. Мне было страшно слушать ее, но ей не было страшно рассказывать: она верила, что в Москве царствует не только Ленин в Кремле, но и Пушкин у Страстного монастыря. «О, с Пушкиным ничто не страшно». Идя со мною к Никитским воротам, она благодарно чувствовала за собою его печально опущенные, благословляющие взоры.
Даже и зимой, несмотря на голод и холод, она ночи напролет читала и писала стихи. О тех условиях, в которых Цветаева писала, я знал от ее belle soeur.[11] В мансарде 5 градусов Реомюра (маленькая печурка, так называемая «буржуйка», топится не дровами, а всяким мусором, иной раз и старыми рукописями). Марина, накинув рваную леопардовую шубенку, сидит с ногами на диване; в черной от сажи руке какая-нибудь заветная книжка, страницы которой еле освещены дрожащим светом ночника:
О Begeisterung so finden
Wir in dir ein selig Grab
Tief in deine Wogen schwinden
Still Srohlockend wir hinab.
_________
О вдохновенье, мы находим
В тебе блаженство могилы,
В волнах твоих утопаем,
Тихо ликуя.
Ныне во всем мире, и в особенности в Советском Союзе, выше всего превозносят «героев труда». К счастью для России, в ней никогда, даже и в самый страшный период большевизма, не переставали трудиться герои творчества. Среди них одно из первых мест принадлежит Марине Цветаевой, вывезшей из Советской России свой сборник «Ремесло». Путь, пройденный Цветаевой как поэтом, еще никем не измерен и никем по достоинству не оценен. В будущем по ее творческому пути будут изучать не только эволюцию русской поэтики и поэзию русской революции, но также и социологию парижской эмиграции. Боже, до чего горьки, горды, до чего глубоки, как по своему метрическому, так и по своему метафизическому дыханию, последние стихи Цветаевой, напечатанные в «Современных записках»:
Остолбеневши как бревно
Оставшееся от аллеи
Мне все — равны мне все — равно,
И может быть всего равнее —
Роднее бывшее — всего.
Все признаки с меня все меты
Все даты — как рукой сняло
Душа родившаяся — где то.
Тáк край меня не уберег
Мой что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души всей — поперек
Родимого пятна не сыщет.
Всяк дом мне чужд всяк храм мне пуст,
И все — равно и все — едино
Но если по дороге куст
Встает особенно — рябина…