Ознакомительная версия.
Вот и мои бинты сматывают. На коже я ощущаю что-то холодное, слышу звяканье инструментов.
– Тщательнее, доктор! – говорит изящная сестра.
Я неотрывно гляжу на Шнарренберга. Нет, я не желаю уступать! Если он в состоянии… Прохладные девичьи ладони ложатся мне на лоб, крепко прижимают мою голову к столу. Я чувствую запах йода, и в бедрах начинается жжение.
В горле у меня булькает, и ожесточенное лицо Шнарренберга все быстрее и быстрее проваливается в черную, бездонную пучину.
Во время перевязки наши постели перестелили, поменяли одеяла и утки. Когда я пришел в себя, все вокруг меня уже тихо и спокойно. Июньское солнце ярко светит в окна, сестра-брюнетка медленно ходит взад-вперед.
– Что, юнкер, пустили вам по нервам ток высокого напряжения? – спрашивает Брюнн. – Предохранители не сгорели?
На гражданке он был электриком и любит пересыпать речь профессиональными словечками.
Я смущенно улыбаюсь.
– Вам нужно кричать, юнкер, – неодобрительно продолжает он. – Кричать – полезно, все остальное – глупость! Ради чего? Нет, необходимо орать, тогда хотя бы чувствуешь боль наполовину… Чего ради еще и здесь геройствовать? То, что нас еще не вздернули, уже само по себе подвиг!
– Трусливая банда… – бормочет Шнарренберг, но его никто не слышит.
Я переворачиваюсь на бок и вижу на моей тумбочке четыре куска сахара. После обеда дали кружку чаю с сахаром, – но почему на других тумбочках лежит всего лишь по два кусочка? Я подзываю сестру, показываю на мой сахар, спрашиваю:
– Почему у меня четыре? – Я говорю по-немецки, им не следует знать, что я владею их языком, – возможно, удастся что-нибудь выведать, если она не будет об этом догадываться.
Она, улыбаясь, показывает на Пода.
– Нет, Под, так не пойдет! – кричу я ему.
Под только ухмыляется.
– Война – это тебе не игрушки! – говорит он добродушно.
После чая я засыпаю, а когда снова просыпаюсь, вижу, как Под и Брюнн сидят поперек койки и в окно наблюдают за улицей. Позднее я узнаю, что из их окна видна Москва-река и что там каждый день после обеда купаются без одежды мужчины и женщины.
– Глянь, – говорит Брюнн. – Вон та ничего, а? И спереди пышка, и сзади пышка – совсем как моя старуха!
– Хочешь нас распалить? – восклицает кто-то из соседей.
Внезапно Под оборачивается, замечает, что я смотрю на них, и говорит:
– Милое дело, юнкер! Потерпите пару деньков, тогда я перенесу вас к нам… Каждый раз после полудня часок бесплатного кино – очень пользительно!
Я почти не могу есть. Заставляю себя, потому что знаю, что без этого не встану на ноги, однако не очень-то помогает. Однажды я был слишком слаб, чтобы поднять ложку, в остальном же пища вызывает у меня неодолимое, мучительное отвращение. Меня утешает только то, что я могу отдавать ее Поду, вечно голодному – в качестве маленькой компенсации.
– Вы с ума сошли?! – восклицает он, когда я впервые отправляю ему еду.
– Почему? – спрашиваю я беспомощно.
– Вам нужно есть самому! Черт побери, вы что думаете, ваши ходули выздоровеют сами?
– Заткнись, Под! – восклицаю я в ответ.
Шнарренберг не разговаривает ни с кем, кроме меня. По нему явно видно, что он ропщет на судьбу. Но меня он почти мучает.
– Если бы только знать, как там, на фронте! – твердит он по тридцать раз на дню.
Конечно, хотелось бы знать. В известном смысле он прав. Но мы ничего не знаем. Только один санитар, тупая скотина, как-то бросил: «Берлин капут!» Но мы в это не верим.
День проходит за днем. Под уже может ковылять, но делает это только тогда, когда в зале нет дежурного, ибо, как только кто-нибудь начинает двигаться, это означает одно: отправку в Сибирь. Мы договорились как можно дольше оставаться вместе.
Человек справа от меня становится все бледнее. Несмотря на это, целыми днями твердит, что скоро выздоровеет. Однажды он мне рассказал, что был коммивояжером в хорошей отрасли, в Пёснеке, в Тюрингии, у него жена и дети, девятилетняя дочка по имени Анна и восьмилетний сын Франц. В школе учатся замечательно…
Жизнь в этом лазарете – между прочим, одном из лучших в Москве, так называемый пересыльный лазарет, как мы узнали, – была бы сносной, если бы не ежедневные перевязки. Но по утрам, когда появляются санитары с носилками, разговоры словно обрезает. Они смолкают еще до того, как пронзительный рев, возникающий короткое время спустя и без перерыва раздающийся до полудня, не позволяет разобрать ни единого слова в зале.
Моя правая рана уже пару дней гноится, и повязка, несмотря на то что в руку толщиной, к утру становится желто-зеленой и промокает. Но и это было бы терпимо, если бы не открывалась раневая горячка. Кривые на моей температурной доске напоминают росчерк молнии, которые ежедневно из глубины выстреливают вверх. Каждое утро я просыпаюсь с ясной головой, радостно думаю: «Слава богу, вот и все позади, вот я и справился!» Но как только наступает полдень, у меня странно тяжелеет голова, и часом спустя кровати моих соседей начинают кружить.
Я переношусь на поле боя, стреляю и колю вокруг себя, меня пронзают копьями, рубят саблями. Каждую ночь я вновь попадаю в плен, заново умираю. С неминуемой неизбежностью меня снова кладут рядом с умирающим офицером, обрызгивают сифилитическими ртами. И когда я потом пугаюсь от безумного калейдоскопа лиц и думаю: вот ночь и кончилась – я слышу где-нибудь бой колоколов, означающий, что едва ли прошло полчаса.
Я переживаю все это заново с такой ужасающей правдоподобностью и убедительностью, что по утрам часто в тихих глазах Пода вижу, что снова вызываю ужас. В конце концов моя температурная доска получает новый зигзаг, – почти каждый вечер его кривая поднимается до сорока, – и если так еще некоторое время продолжится, то мое сердце остановится навсегда.
Несмотря на это, по ночам у меня время от времени бывают и ясные моменты. Нет, это не было лихорадочным бредом, когда я на короткий миг почувствовал, что на мою кровать присела женщина, нежно поцеловала меня в пылающий лоб – губы ее были столь холодны, словно приложили кусок льда, – и тихо сказала: «Спать, спать!» Нет, это был не бред, Брюнн сказал мне, что сестра всегда приходила, когда у нее было ночное дежурство, на некоторое время подсаживалась к моей койке и делала то, что я чувствовал. Это та изящная блондинка, которую я знаю по перевязочной.
Разве не чудо, что я вызываю уважение у нее? Не я один, мы все любили этих сестер, оттого что они такие нежные и опрятные, однако во время их работы мы не могли с ними общаться, потому что не понимали их. Всегда, когда они брались за нас, поднимали или перестилали постель и тем самым хотели сделать нам добро, они причиняли нам боль. Несмотря на это, мы часто зовем их и миримся с маленькой болью, чтобы ощутить прикосновение нежных, чистых рук, ощутить аромат духов и крема.
Ознакомительная версия.