Полтавский выслушал Марьяну угрюмо, без улыбки. За толстыми стеклами глаза его были надежно спрятаны. Он медленно поднялся - высокий, чуть сутулый, приставил к роялю второй стул и снова сел.
- Юдин, ноты, - приказала Марьяна.
Пошелестели желтыми страницами, пошушукались о чем-то. Полтавский коснулся длинным пальцем нотной страницы и кивнул черной головой.
Потом опустил на клавиши тяжелые свои руки.
Мы сидели в углу на старом кожаном диване. Толя Юдин шепотом объявлял нам каждый раз, когда начиналось новое. Вторая... Пятая... Траурный марш из Седьмой... Пятый концерт... Первый...
Эта комната стала нашим заветным уголком. Нашей консерваторией. Мы приходили сюда все вместе и порознь. Мы подружились с Толей Полтавским. Он покорил нас своей игрой и угрюмой своей нежностью. И сейчас, двадцать лет спустя, я много бы дал тому, кто вернул мне хотя бы один час в той комнате в тупичке первого этажа. Только час этот вместе с Колей и Витей Ласточкиным и Толей Юдиным, Дроздом и Марьяной и нежным молчальником Толей Полтавским. Я понимаю, что все это невозможно, к сожалению. Но я сажусь к столу и пишу, чтобы все-таки сделать невозможное.
9
Осень в самом разгаре. Тихая, прозрачная осень Москвы.
По Богородскому шоссе, по красной кленовой аллее, уже не летит, как оглашенный, трамвай. Он ползет еле-еле. Можно спрыгнуть с подножки, пробежаться и снова вскочить на подножку. Перед каждым изгибом и поворотом предупреждающие таблички: "Осторожно - листопад!", "Осторожно - юз!"
Налитые сочной охрой, тяжелые, глянцевые от росы листья падают на влажный асфальт. Они застилают пути, и тогда колеса трамвая начинают буксовать и на быстром ходу могут сойти с рельсов. Это и называется "юзом". Но мы по-своему читаем предупреждающие таблички: "Осторожно листопад! Осторожно - красота!" Слышим шорох листьев, видим, как ворохами рдеют они у железных решеток ограды. "Юз" - это влажно пламенеющие клены и пятна синего неба, это льдисто-прозрачный воздух, это холодящие руку полированные поручни трамвая. Это продолжение чудес, которые приходят к нам с каждым новым днем.
Да, мир, в котором мы живем, прекрасен.
Мы с гордой небрежностью открываем стеклянную дверь института, сбегаем в подвальный этаж раздевалки и оттуда, не торопясь, поправляя на ходу волосы, поднимаемся на первый этаж, чтобы до звонка обменяться приветствиями с однокурсниками.
Сегодня здесь что-то произошло. Молодые умы, обычно фланирующие по лестницам и коридорам, сегодня толпятся у стены, густо лепятся друг к другу. Через их головы видим гигантскую газету - "КОМ-СО-МО-ЛИЯ". Тянется она по всей стене до конца коридора. По своим размерам, по краскам, по вдохновенным росчеркам и рисункам все это не было стенной газетой. Это было произведение искусства.
Коля, задрав голову, выставив острый кадычок, ищет мою руку. Как дети держась за руки, мы продвигаемся вдоль толпы.
"Комсомолия" кричит о Ферганской долине, о Ферганском канале. Газета бьет в глаза Ферганой. Песни и верблюды! Азиатские головы в тюбетейках и тюрбанах, тачки и кетмени. Люди в пестрых халатах с поднятыми к небу иерихонскими трубами - карнаями. Студенты в пустыне! Наш друг Камиль Файзулов! Девушка из Коканда!.. И над всем этим, поверху, красными литерами словарь Ферганы. Солнце - куйош! Человек - инсон! Хлеб - нон! Вода - сув! Небо - осимон!
Да, мир, в котором мы живем, прекрасен. Но, видно, не дано человеку найти раз и навсегда одно-единственное счастье. Сегодня ударили по нему красные полотна "Комсомолии", и оно как-то потускнело, сузилось, и замаячила перед нами иная жизнь, иной мир; Он позвал нас знойным голосом Ферганы, взбаламутил и спутал наши мысли и наши мечты.
Нет, не удается понять сегодня, о чем говорит профессор. Я слежу только за его жестами, на которые вчера еще не обратил бы внимания. В аудитории вкрадчивый шелест, шепот. Но Коля невозмутим. Он слушает и пишет. Лицо его то обращено к профессору, то склоняется над конспектом. Вниз - вверх, вниз - вверх. Словно птица, что пьет из дорожной колеи на утренней зорьке.
И все же, и все же. На полях его тетрадки появляется слово "солнце". Он толкает меня локтем и ставит после "солнца" вопрос. Я шепчу на ухо: "Куйош". Коля ставит таре и затем новое слово - "куйош".
Фергана, Фергана!
А вечером встреча со студентами - участниками ферганской стройки. Но об этом я ничего не могу рассказать. У меня и сейчас еще нет таких слов.
Я скажу только, что не было в мире людей прекраснее этих - загорелых и умных незнакомых наших товарищей, живущих с нами под одной крышей.
Один за другим проходили они в президиум, и шепот проносил над густыми рядами их имена: это Млечный, это Голосовский, Чернов, Бокишев, Леванчук... И среди них неуклюже прошаркал к столу башковитый наш гений Зиновий Блюмберг. Смущенные и очень скромные, они садились слева и справа от седой большевички, нашей ректорши...
Вечер закончился ночью. По Ростокинскому проезду, будя уснувших птиц, хлынула гулкая молодая толпа, разбудораженная романтикой далекой Ферганы.
Трамвай скрежетал в ночи, возвращая нас домой по аллее листопада. Чернели клены, тускло повторялись фонари в черном глянце асфальта. На площадке, под яркой лампой, мы сбились вокруг Блюмберга - сегодня совсем необычного для нас, совсем нового. Словно уличенный в чем-то таком, в чем ему никак не хотелось быть уличенным, еще не остывший от всего, что было, он чувствовал себя впервые перед нами неловко и изо всех сил старался войти в обычную свою роль. Уклоняясь от наших восторгов, он благодушно и чуть свысока усмехался, овладевал собой.
- Счастливчики, - говорил он с издевкой, в которую мы уже не верили. - Растете, как трава растет... - Он хрипло засмеялся. - А? Дрозд! Красив, подлец! Сын Лаокоона!..
Из-за плеча Юдина смотрит на Зиновия круглыми нетерпеливыми глазами Марьяна.
- Блюмберг! - вдруг говорит она из засады. - Почему тебя не любят? И девочки наши тоже.
Удивительное дело - Блюмберг густо краснеет, потом ухмыляется, потом говорит:
- Я мудр и прожорлив. И некрасив. И несчастлив. Женщины это знают.
Нет, разговор все же не тот. На уме у всех другое. И наконец-то вырвалось у Зиновия:
- Фергана, хлопцы, - это работа! - сказал он и начал мерить нас глазами, как бы взвешивая каждого. - Может, вам золотой век снится? Золотой век - это тоже работа. Но ведь это же здорово! Здорово, хлопцы...
Мы сходим с трамвая и вслед за шаркающим Зиновием спешим в метро.
- Столица! - шумит он, захватывая рукой мерцающую огнями площадь. Цените!
В грохочущем вагоне Блюмберг кричит нам:
- А знаете, что сказал о золотом веке старик Гегель? Идеалист Георг Вильгельм Фридрих Гегель сказал: "Человек не имеет права жить в этой идиллической духовной нищете, он должен работать". Слыхали? Не имеет права!