Московская книжная ярмарка закончилась, и поезд мчал нас домой. Вернувшись в издательство «Отава» и к своим архивным делам, я сразу показал книгу Успенского своему молодому помощнику Мартти Анхава и сказал, что, на мой взгляд, она весьма хороша. Мартти был продвинут в русском языке гораздо дальше меня, поэтому он взял почитать эту книгу, но с видом, который красноречиво говорил: «Ну, что этому олуху снова взбрело в голову?..»
Однако уже на следующий день Мартти вбежал ко мне в кабинет совсем с другим видом — радостно возбужденным. Книга ему, как оказалось, очень понравилась, и он спросил, нельзя ли ее перевести. Я не знал, что ему ответить. Так одна неожиданность породила другую, поскольку перевод впоследствии стал великолепной классической интерпретацией классической книги.
Уже в начале перед нами встала проблема перевода названия. Мне втемяшилась в голову идея, что главного героя должны звать Дядя Вяйно, потому что имя Федор казалось каким-то чересчур странным в ряду привычных финских имен, но тут Мартти, необычайно взволнованный, предложил вместо полного имени Федор использовать его уменьшительно-ласкательный вариант Федя. Эта компромиссная находка была просто гениальной.
На финском языке книга «Дядя Федор, пес и кот» вышла в 1975 году и сразу же вызвала большой интерес, о чем говорил не только быстро разошедшийся тираж. Она понравилась, точнее, ее полюбили дети и взрослые, правые и левые, одним словом, хорошей литературы жаждали читатели всех возрастов и убеждений.
Я был несколько удивлен, но при этом очень рад. Я узнал, что у Успенского были и другие детские книги, пользовавшиеся популярностью в СССР. Среди них была книга «Крокодил Гена и его друзья», самым трогательным и любимым персонажем которой был Чебурашка, по-фински названный Муксис. Через год после «Дяди Федора» Мартти перевел и ее.
Книги Успенского мы смогли заполучить и в Финляндии, во многом благодаря отделу русской литературы «Магазина академической книги», который неплохо в то время обеспечивался. Но с самим автором мы не встречались, ни адреса, ни даже номера телефона у нас не было.
Все связи поддерживались исключительно через Союз писателей или ВААП — Всесоюзное агентство по авторским правам. Последнее располагалось в роскошном здании и имело сотни «работников» (без кавычек и не скажешь). Основной задачей этого монстра было составлять договоры и решать финансовые вопросы, выдавая затем авторам причитающиеся им заграничные гонорары. ВААП, естественно, на этом зарабатывал и сам. Нередко вознаграждение самому себе доходило до 95 % от авторского гонорара (как в случае с Успенским), остальное шло автору. Если доходило.
Эта финансовая сторона стала мне (и самому Успенскому) понятна намного позже. Как и многое-многое другое. В том числе и то, почему я никогда не мог застать Успенского, когда оказывался в Москве. Поскольку все контакты по-прежнему шли через чиновников, результаты были соответствующими. Жаждущему встречи обычно как-то отвечали, всегда по-разному, так как что-то ответить они все-таки были обязаны. Но в целом Союз писателей был неким специальным стражем: Успенский то был болен, то в командировке, то сам не хотел встречаться, то не успевал на встречу и даже не успевал подойти к телефону. Ну что ж, писатели есть писатели, конечно, я об этом знал. И вопрошающему, то есть мне, конечно же, неминуемо приходилось отправляться к себе на родину, и всегда это происходило раньше, чем Успенский возвращался домой из своих бесконечных командировок.
Приближалась осень 1976 года.
В политическом смысле я не сочувствую левым, не поддерживаю коммунистов, не отношусь к правым, не говоря уже о центристах. Зеленых тогда еще как партии не существовало, а свой собственный зеленый этап жизни я уже пережил. «Голодная планета» Георга Боргстрема была уже вдоль и поперек перечитана вместе с другими подобными книгами, и помимо этого я даже успел прочитать несколько проповедей о надвигающейся мировой катастрофе. О социал-демократах я размышлял немного в сталинском духе, предполагавшем их ежедневное истребление. Так что вот такая смесь правых идей, облаченных в левые одежды, роилась у меня в то время в голове. Мне казалось, что я скорее левых взглядов, так как обо всем размышляю свободно и ни к какой группе себя не причисляю. Я полагал, что мир, основывающийся на принципах справедливости и равноправия, должен быть единственной возможной моделью мира и с точки зрения людей, и с точки зрения использования природных ресурсов.
Правда, от Советского Союза помощи в решении этих проблем ждать не приходилось. Наоборот. Я уже в определенной степени знал, каким образом наш сосед применяет на практике свою идеологию. Природа истреблялась без всякого сожаления и с катастрофическими последствиями: уничтожено Аральское море, нефтяные катастрофы на десятки лет отравили землю в Сибири. Перепахивание степей, поднявшее в воздух тонкий плодородный слой почвы и безвозвратно превратившее огромные территории в пустыни, — все это еще в памяти. Публично об этом в Финляндии не говорили. Знали также и о том, что никакой реальной свободы в стране не было. Человеческая жизнь, особенно в 1930-е годы, ничего не стоила, как не стоила и позднее, особенно если почитать приговоры диссидентам, упрятанным в тюрьмы и психушки. Раз не веришь в коммунизм, значит, ты сумасшедший. Но, с другой стороны, только сумасшедший и мог верить в коммунизм. На поприще уничтожения своих граждан особенно прославился Сталин благодаря своим ударным методам. Кроме «Великого террора» я прочел еще несколько серьезных исследований по этому вопросу. На западе все больше стали печатать так называемый советский самиздат. Для меня тогда очень значимым был Солженицын, чей «Раковый корпус» я считал гениальным произведением.
Постепенно я стал понимать о Стране Советов нечто большее, тем более что за четыре года я успел там побывать уже несколько раз. Язык мой постепенно улучшался, а визуальный голод усиливался: хотелось видеть все больше и больше. Россия постепенно приоткрывалась, та Россия, которая существует и по сей день. И именно ту Россию, Россию обыкновенных людей, я по-настоящему полюбил. Она значила для меня чрезвычайно много. На самом деле даже больше, чем я мог себе представить тогда.
Как определить это чувство привязанности? Откуда оно возникает? Тут, наверное, все просто: это идет от людей. Каждый встреченный мной русский обладал какой-то определенной философией выживания, был настоящим философом поневоле и мудрецом, наученным жизнью. Поэтому практически любой мог размышлять о жизни, ее предназначении и смысле гораздо свободнее и ученее, чем все наши высокообразованные специалисты. Обыкновенный дворник в перерывах между маханиями метлой читал книгу, дежурная по этажу звонко декламировала Пушкина, целый класс, не робея, отвечал на вопросы, а тот, кого можно было принять за пьяницу или даже за алкоголика, имел четко выстроенное и великолепно вербально выражаемое представление о мире, и о коммунизме в том числе.