Ознакомительная версия.
Лу. Да, это была жизнь, я ее любила, я ее ждала, я во всей полноте черпала ее своими руками. Но я отталкивала то, что в ней было принудительного, подавляющего, я не хотела мириться ни с какой предзаданностью и предопределенностью. Скорее, я ждала того, что резонировало бы с моим естеством, — неожиданных виражей существования.
Мы с матерью поселились в Цюрихе. Довольно быстро знакомые из Петербурга помогли нам найти квартиру. Мать была одержима идеей выдать меня замуж, я же хотела только одного: учиться.
Во время моей учебы в Цюрихе, в начале которой убийство Александра II нигилистами праздновалось русскими студентами факельными шествиями и бурной экзальтацией, я едва ли могла вовлечь моих однокурсниц в обсуждение чего-либо иного. Скоро я поняла, что свою учебу они использовали преимущественно как политическое прикрытие их пребывания за границей. Не во имя конкуренции с мужчиной и его правами, не из научного честолюбия ради собственного профессионального развития, они учились ради того, чтобы получить возможность идти в русский народ, страдающий, угнетенный, неграмотный, которому эти знания должны были помочь. Потоки врачей, акушерок, учительниц, попечительниц любого вида непрерывно устремлялись из аудиторий и академий в самые дальние, глухие сельские местности, в покидаемые деревни. Женщины, которые по политическим мотивам в течение всей своей жизни находились под угрозой арестов, ссылок, смерти, полностью отдавались тому, что просто соответствовало их самому сильному и самому дорогому порыву. Так и осталась единственным знаком моего участия в политике спрятанная в моем письменном столе фотография Веры Засулич[1], стоявшей, так сказать, у истоков русского терроризма, которая застрелила градоначальника Трепова и после оправдания присяжными была вынесена из зала суда на плечах ликующей толпы. Она эмигрировала в Женеву и жива, возможно, и сегодня.
В Цюрихе я увлеклась лекциями профессора Алоиса Бидермана[2]. Его восхитительные пассажи в рассуждениях о догматике и всеобщей истории религии были окрашены в гегельянские цвета. Он оказал на меня большое влияние: религиозная символика, религиозное чувство были теми проблемами, которые меня глубоко волновали. Надо ли говорить, что и здесь мой порыв был истолкован неверно? Мой «главный профессор», человек старше меня на сорок три года, написал моей матери восторженное письмо. Что-то там было о «бриллианте души внутренней природы Луизы», «необыкновенной духовной энергии», «твердости намерений и самостоятельности духа»… Не эта ли самостоятельность толкнула меня ехать в Рим?
Здесь оказалась кстати всегдашняя забота матери о моем здоровье. Она заручилась рекомендательным письмом почтеннейшего профессора Готфрида Кинкеля, историка и археолога, который принял живое участие во мне. Видимо, мать перестаралась, ибо в его письме к неведомой мне Мальвиде фон Мейзенбух[3] он просил ее оказать помощь девушке, «которая так любит жизнь, будучи столь близка к смерти».
Мальвида… Она сыграла решающую роль в моей судьбе. Ницше считал ее гениальным женским типом. Она как бы воплотила в себе все духовное содержание XIX века. Ее отец был министром в одном из государств старой Германии. В детстве она видела друзей Гете и Гумбольдта; в молодости ее захватила проповедь гуманитаризма, но, порвав с христианством, она отошла от него. Затем после 1848 года ее увлекает социализм. Родные проклинают ее, она уходит из дома, не прося ни у кого ни помощи, ни совета. Деятельная идеалистка, жаждущая непосредственного дела, она присоединяется к гамбургским коммунистам, вместе с ними учреждает нечто вроде фаланстеры, рационалистической школы, где все учителя живут вместе. Школа процветает, но под угрозой полицейских преследований она должна бежать. Судьба забрасывает ее в Лондон, в это мрачное убежище изгнанников всех стран. Чтобы выжить, она дает уроки; она знакомится с Маццини[4], Луи Бланом[5], Герценом и делается другом и утешительницей для этих несчастных людей. Наступает вторая империя, на фоне ее Наполеон III, Бисмарк[6] и «молчание народов»; она попадает в Париж и соприкасается с блестящей культурой «столицы мира». Вскоре Мейзенбух встречается с Вагнером[7], подпадает под его влияние и, отказавшись от культа человечества, переносит весь пламень своей души на культ искусства. Но ее активная и добрая душа ни на минуту не уходит из жизни. После смерти Герцена у него осталось двое детей; m-lle Мейзенбух удочеряет их и окружает самой теплой материнской заботой. Ницше видел этих двух девочек и не раз восхищался нежным отношением к ним своего друга, ее свободным и искренним самопожертвованием, но он даже не подозревал, что вся жизнь этой женщины была сплошным отречением от самой себя.
Высота и характер отношений Ницше и Мальвиды станут понятны, если прочитать его письмо, написанное по прочтении двух томов ее мемуаров «Воспоминания идеалистки». Книга настолько захватила его, что он чувствует небывалый прилив сил. Он пишет ей восторженное письмо.
Ницше. Базель. Страстная пятница 14 апреля 1876.
Дорогая m-llе Мейзенбух, приблизительно 4 дня тому назад, в одиночестве на берегу Женевского озера, я целое воскресенье от восхода солнца до лунного света провел мысленно около Вас. Я прочел Вашу книгу от начала до конца со вниманием, возраставшим с каждой страницей, и все думал о том, что я никогда не переживал еще такого прекрасного, такого «благословенного» воскресенья. Вы ниспослали на меня обаяние любви и чистоты, и сама природа казалась мне в этот день отблеском Вашей нравственной красоты. Я увидал, насколько выше, неизмеримо выше Ваш душевный мир по сравнению с моим; но Ваше превосходство не унижало меня, а придавало мне только бодрость. Вы как бы проникли во все мои мысли, и, сравнивая мою жизнь с Вашею, я понял, чего мне в ней не хватало. Я благодарю Вас за гораздо большее, чем за простую хорошую книгу. Я был болен, я сомневался в моих силах и моих целях; я думал, что должен отказаться от всего; меня пугал призрак долгой, пустой, бесцельной жизни, когда человек только ощущает весь гнет своего существования и не годен уже ни на что. Я чувствую себя теперь более здоровым и более свободным, и, без всяких душевных мучений, я уясняю себе свой жизненный долг. Сколько раз я желал видеть Вас около себя, — хотелось у Вас, морально выросшего существа, найти ответ на вопросы, который вы одни могли дать мне. И вот Ваша книга отвечает мне именно на такие, глубоко назревшие у меня вопросы. Мне кажется, что я никогда не мог бы быть довольным своими поступками, если бы знал, что Вы их не одобряете. Но, может быть, Ваша книга будет для меня еще более суровым судьей, чем Вы сами. Что должен делать человек, если, сравнивая свою жизнь с Вашей, он не хочет, чтобы его упрекнули в недостатке мужества? Я часто задавал себе этот вопрос и отвечал на него: он должен поступать только так, как поступаете Вы, и ничего больше. Конечно, у него не хватит для этого сил, потому что у него нет Вашего самопожертвования и инстинкта постоянной, готовой отдать себя целиком, любви. Благодаря Вам я открыл один из самых возвышенных моральных мотивов: это материнская любовь, без физической связи между матерью и ребенком. Это одно из самых прекрасных проявлений caritas (благотворительности (лат.) — И. T.). Уделите мне немного этой любви, дорогой друг мой, m-mе Мейзенбух, и считайте меня человеком, которому необходимо, о, как необходимо иметь такую мать, как Вы. Много накопится у нас, о чем поговорить в Байрейте. Во мне воскресла надежда, что, что я могу поехать туда, тогда как за последние месяцы я даже думать об этом не смею. Как бы мне хотелось быть сейчас самым здоровым из нас двоих и оказать Вам хоть какую-нибудь услугу. Зачем не могу я жить подле Вас! Прощайте, остаюсь поистине Ваш верный Фридрих Ницше.
Ознакомительная версия.