Поэтому я говорю этой женщине, что в этом институте знал директора — кандидата с/х наук Ревзину. А ответ я получил самый неожиданный: «Я и есть Ревзина».
Но агронома Ревзину узнать было нельзя. В этой изможденной, с проседью, женщине, из тех, кого в лагере называют «доходягами», в этом шутовском лагерном наряде, я ни за что бы ни узнал ту Ревзину, которую я тогда знал в Москве. Я подошел и поцеловал ей руку.
Когда я сейчас вспоминаю все это, то обязательно вспоминаю указ, изданный в 1966 году, который гласит: «Не оставить ни одного совершенного преступления без наказания. Возмездие обязательно должно настичь виновника, совершившего преступление». Все это так, правильно. Но я никак не могу согласиться с тем, что остаются без возмездия ужасные преступления, совершенные под руководством наших азиатов — этих русских Мао и Бяо. Причем ближайшие их соучастники в лице Молотова, Кагановича, выпятив грудь, гуляют по Москве и получают немалые государственные пенсии. Несправедливо! И с указом не увязано!
Но тогда в бараке, когда я смотрел на агронома Ревзину в этом шутовском лагерном наряде, я был взволнован и возмущен. Это зверье ведь не щадило ни женщин, ни детей. И какую издевательскую одежду они придумали для советских людей, загнанных в бериевские тюрьмы-лагеря. Надо иметь в виду, что лагерная ватная одежда, которую нам выдавали на севере, была покрыта белой бумазеей. А в бараках, когда заключенные лежали на общих нарах в два этажа, как сельди в бочке, эта белая бумазея становилась грязно-серой. А потом эту грязно-серую подчинивали и накладывали заплатки из лоскутов любого цвета, и наш наряд был, как у дятла, — поистине огородными чучелами мы были. Поэтому, как тут было узнать бывшую нарядную Ревзину и как было не возмущаться!
Ревзина просила, чтобы я помог ей получить работу ближе к своей специальности. И действительно, в совхозе агронома не было, делом ворочал уголовник Камбала. Но статью особое совещание Кагановича дало ей шпионскую, и по этой статье не расконвоировали. Поэтому я говорил Камбале: «Ведь тебе повезло, Ревзина ученый агроном, она для тебя золотой фонд, и ты всегда сможешь получить от нее квалифицированную помощь, сделай ее учетчицей в конторе, она будет довольна, и тебе будет хорошо».
Когда я уехал из «Каменки», Ревзина работала в конторе учетчицей работ. Я ее больше не встречал и не знаю, выжила ли она, вынесла ли она лагерные мучения или окончательно «дошла»?
* * *
А потом еще одно маленькое, но, по сути, очень грустное происшествие в этой же таежной «Каменке». Из далекой моей Латвии в наш колхоз прибыло новое пополнение. На этот раз это были латвийские породистые темно-коричневые коровы.
В 1940 году, когда Советские войска были введены в Латвию, очень скоро с занятой территории начали вывозить что попало: подошла и очередь латвийских породистых коров.
Вывозом, конечно, занималось ведомство Берии, и Лаврентий Павлович, вводивший здесь социалистические преобразования, в первую очередь часть этих коров загнал в свои лагерные совхозы, в том числе и в нашу таежную «Каменку».
Мне хотелось навестить своих «землячек» и поглядеть, как они чувствуют себя на новом месте. И я пошел на скотный двор за зоной.
Мои «землячки» уныло повесили головы. На лагерных харчах, в основном на осоковом сене, они исхудали. Не к такому харчу они привыкли на родине. Ухода тоже не было. Ходить за забор для ухода за скотом разрешали только уголовникам, а чего могли ожидать коровы от них?! Женщин из врагов народа не расконвоировали и за забор без конвоя не выпускали.
Я подошел к коровам, обошел их и беседовал с ними. Я заговорил с ними на родном их латышском языке. Я говорил им те ласковые слова, которые обычно говорят латышские женщины своим коровам, когда хотят их доить.
По-видимому, коровки понимали. Они дружелюбно обнюхивали меня. Я их погладил по бокам, а коровы даже удивились, оглядывались на меня, видно, от такой ласки уголовницы их давно отучили.
Когда я уходил, я ободрил своих «землячек». Я говорил им: «Дорогие, терпите. Надо терпеть! Вас постигла та же судьба, что постигла многих латышей, ваших хозяев. Вы теперь не на латышском хуторке, где хозяюшка любовно ходила за вами и потчевала вас. Вы теперь па Севере, в бериевских лагерях, а отсюда никому выхода нет».
Судьба!
* * *
А потом грянуло еще одно чрезвычайное событие, которое потрясло всех нас, заключенных в «Каменке».
Мы здесь были лишены печатного слова и радио. Мы не знали, что творится на белом свете. Мы видели и читали одни лишь лагерные лозунги и воззвания, которые наши мучители так обильно изготовляли и вывешивали в зоне и в бараках. Это была литература такого примерно содержания: «Искупайте свою вину в честном труде!» Или летом: «В поле дождя нет!» — а он, северный, холодный, лил как из ведра. Или зимою, когда ударяли 50-градусные морозы, вывешивали: «На лесоповале мороза нет!» И тому подобное лагерное творчество.
Мы знали, что в Европе идет война, что поделили Польшу — все это мы подробно узнавали от польских граждан, прибывших в лагерь в порядке бериевской чистки по этим новым районам.
22 июня 1941 года был для нас рабочим днем, хоть это было и воскресенье. В то время нам давали два санитарных дня в месяц — не для отдыха, а для санитарных целей. Пропускали наше хламье через вошебойку, перетряхивали это тряпье. А это совершалось вне зоны, иногда под дождем или зимою на морозе, а потом вечером впускали в зону, и мы могли отдохнуть на нарах. Во время войны ввели три дня в месяц на отдых и санитарию.
Так вот, день 22 июня был у пас рабочим днем. Но, к нашему великому удивлению, никого из нас не выпускали из зоны, а дежурный комендант обошел бараки и объявил, чтобы никто не выходил в зону. Лишь по естественным потребностям разрешается пробежать в уборную, что во дворе, но не более чем 2–3 человека вместе.
Все мы удивлены: что случилось, зачем вдруг такие строгости? И лишь вечером, когда вернулся стрелок, ездивший за хлебом на кирпичный завод, распространился слух, что началась война.
Все мы приуныли, и первая мысль была: что будет с нами? А эти вновь введенные строгости — даже передвижение внутри лагеря запрещалось — все это не предвещало ничего хорошего.
На другое утро повторилось то же самое: на работу не выходили, по зоне передвигаться запрещалось. Мы все валялись в бараках.
Когда на третий день утром повторилось то же самое, что и в первые два дня, мы совсем пали духом. Главбух и Володя Богданов решили, что нас, врагов народа, расстреляют.
И лишь к вечеру третьего дня вдруг в барак заходит дежурный комендатуры, приказывает нам выходить к вахте для выхода на работу. Тогда мы поняли, что опасность миновала, — живем пока! Значит, из Управления лагеря получен приказ не расстреливать.