Франция всегда любила своих Гаргантюа, своих сказочных великанов. Она до сих пор не признала своего несказочного великана Мелье. Одного из величайших сынов французского народа. Он отверженный. Остается отверженным до сих пор, когда его отнюдь не самые отважные духовные питомцы давно увенчаны бессмертием.
Легенда требует, чтобы в XVIII веке его не знали.
Что же делать с тобой, упрямая, злая, высокоученая легенда, будто Мелье не было, ибо признать допускаемую тобой малость его известности и влияния — это почти все равно, как если бы его и не было? Что делать с тобой, вещающей, что просветительство уже сложилось к тому времени, когда Мелье был полуоткрыт Вольтером и вновь с легкостью забыт? Что делать, чтобы вернуть Мелье из XIX и XX веков в XVIII? Что с тобой делать, всепобеждающая, безразличная ко всем фактам, ибо питаемая чем-то совсем другим, легенда? Либо сложить оружие, либо узнать, чем ты питаешься.
Сегодня Жан Мелье «закрыт» куда более замысловато, чем во времена подлости «общества святого Виктора». Современная зарубежная наука добросовестно вскопала вокруг него целые холмы знаний. Но он одинок, отторгнут: ни из чего не изошел, ни во что не влился, ни на кого не повлиял. Никем не услышанный крик в пустыне. Мелье — драгоценная находка для историков, но своего следа в истории не оставил. Иными словами, изучая Мелье, мы лучше понимаем прошлое, но если его и не было бы, прошлое осталось бы таким же.
Вот что это значит: если Мелье действительно был тем, чем он был, история Просвещения писалась прежде неверно. Советская наука шаг за шагом пишет Просвещение заново, как она во многом переписывает по-новому и Великую революцию 1789 года. Таково уж захватывающее призвание передовой исторической науки: Энгельс говорил, что предстоит переписать всю человеческую историю. Этого хватит надолго.
Чтобы переворачивать кое-какие огромные пласты этой земли, Жан Мелье неплохая точка опоры, если выражаться по-архимедовски.
Задавленный, угнетенный, но и исполненный потаенной жизненной силой, богатый здравым смыслом и крепким чувством, французский народ время от времени то тут, то там сокрушительно и буйно восставал. Стоит почитать, как описал Ромен Роллан в «Кола Брюньоне» эту черту, без которой, он чувствовал, немыслим и ложен портрет старой Франции: мятеж простонародья, слепой и мудрый, взрыв ярости, когда все идет к черту…
Это маленькое извержение вулкана в городке Кламси в XVII веке, было ли оно или не было на самом деле, напоминает десятки, сотни других подобных извержений лавы на карте Франции XVII и XVIII веков. Феодально-абсолютистская Франция, блестящая Франция, законодательница вкусов, мод и разума для всей Европы, предмет зависти для всех дворов и держав, была, оказывается, вулканической страной. Извержения бывали маленькие, большие, огромные. Историки мало интересовались ими, и о многих до сих пор еще никем не процитировано ни одно пылящееся на архивных полках чиновничье или военное донесение вышестоящим властям. Но все-таки удивленные и внимательные глаза историка уже увидели сейчас эту панораму огнедышащих кратеров, отмечающих «великий век» Франции, — взрывы отчаяния и надежды трудовой голытьбы то отдельных городов или сельских местностей, то целых провинций или громадных областей страны.
Геолог изучает извержения вулканов, чтобы проникнуть мыслью под земную кору, узнать о скрытых сдавленных там раскаленных газах, кипящей магме. Само извержение — это только более или менее случайный прорыв скованных подземных сил благодаря какой-либо трещине или местной неполадке в крыше земли. Как и геолог, историк изучает разрозненные извержения лавы народной ненависти, отдельные землетрясения и подземные толчки для более широкой цели. Он как бы заглядывает глубоко в душевные страсти обычно неприметного простого народа, под поверхность его скудных будней и скупых праздников. Народные жестокие бунты под гул набата и зарево пожаров — это для историка не только исключения из правила, но и смотровые окошечки, через которые можно увидеть повседневные скованные душевные движения, помышления, настроения, инстинкты народных низов, наличные и в условиях «порядка», а не «беспорядка». Разбирать духовную атмосферу отдельного мятежа простонародья — все равно что расшифровывать электрокардиограмму, открывающую тайны больного сердца. Ведь и не было явного рубежа между редчайшими взрывами народной стихии и мирной жизнью: как в кратере бездействующего вулкана геолог замечает то выбросы, то жгучие пары и жар, так, кроме бунта, есть и ропот, и распря, и вспышка, и обида, и уход в отчаянии куда-то из родных мест. Это уже не было исключением, это вплетено в ткань почти каждодневной жизни. Так изучение народных восстаний во Франции XVII–XVIII веков ведет к познанию того, что кажется почти неуловимым, — настроений народной массы.
А именно настроения нам и надо знать. «Настроение»! Удивительное, богатейшее понятие, которое так любил и так часто применял Ленин. Он утверждал, например, что в передовой русской мысли XIX века, в смелых идеях Белинского отразилось настроение крепостных крестьян, их возмущение крепостным правом, отразилась история протеста и борьбы самых широких масс населения против остатков крепостничества во всем строе русской жизни.
О настроениях и помыслах крестьян говорил Ленин и анализируя позицию Л. Н. Толстого: «Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России… Века крепостного гнета и десятилетия форсированного пореформенного разорения накопили горы ненависти, злобы и отчаянной решимости». По мнению Ленина, критика окружающих порядков Л. Н. Толстым потому отличалась такой силой чувства, такой страстностью, убедительностью, свежестью, искренностью, бесстрашием в стремлении «дойти до корня», найти настоящую причину бедствий масс, что эта критика отражала настроение миллионов крестьян. Согласно мысли Ленина Л. Н. Толстой сумел с замечательной силой передать настроение угнетенных широких масс, «выразить их стихийное чувство протеста и негодования», накопленное веками, против старого средневекового землевладения и всего существующего порядка частной поземельной собственности; против крепостного права; против помещичьей монархии с чиновничьим и полицейским произволом и грабежом; против казенной церкви с ее иезуитизмом, обманом и мошенничеством. Идейное содержание писаний Толстого соответствовало крестьянскому стремлению смести до основания и казенную церковь, и помещиков, и помещичье правительство, расчистить землю, создать на место полицейски-классового государства общежитие свободных и равноправных мелких крестьян.[1]