— Ну?
— Чтобы она показала в руке, если захочет вообще с симпатией, а она…
Омехин вдруг тяжело повернулся в седле и огорченно будто крикнул:
— Увезла?
Сухие скулы Палейка опотели, повод скользнул и он соврал:
— Сожгла. Пепел мне показывала потом, после татар. Пепел. От шелку сколько пепла? Как от папиросы!
Вязкая теплота наполнила жилы Омехина. Ему захотелось спать, стремя отяжелело и словно стопталось в сторону.
— А ну ее, — сказал он лениво: — Надо протокол для отчета составить. Я еще хочу днем мазанку осмотреть, как они удрали. Татар жалко.
А к двери мазанки, там где скоба, был прибит тоненьким гвоздиком синий шелковый песенный мадьярский платок Палейка.
— Так, — проговорил Омехин задумчиво, — глядя, как Палейка торопливо, даже не спрыгнув с лошади, сорвал платок: — так, посмеялась паскудная баба. Увижу шесть пуль всажу.
Отъехав немного он остановился, посмотрел на Палейка, покачал головой и вдруг спрыгнув с лошади пошел пешком к палатке. Какой то проходивший партизан подхватил повод его коня.
Вечером Омехин взял винтовку, переменил обойму и почему то снял с сапог шпоры, хотя он очень любил ходить в шпорах.
Ружье ему показалось очень тяжелым, ночь непереносно душной и только было хорошо то, что не видно было во тьме гор.
Он сел недалеко от мостика через поток. Воды словно убавилось. Пахла она цветливыми горными запахами. Омехин не спал вторую ночь и потому все ему казалось почему то соленым. Виски тучнели и тьма ночи была непереносно тягучей.
Под ногами, казалось, сыпались, сыпались мелкие, острые, как иглы, камушки. Костры в лагере потухли и скоро вернулся через мост патруль. Мужики громко хохотали и один из них скинул в поток горсть горных орехов.
Так Омехин сидел долго. Ноги свела тесная боль в жилах. Ружье он отложил в сторону. Где-то на небе мелькнуло пятнышко зеленого с желтым рассвета и здесь он услышал заглушенный топот.
Всадник медленно, со стороны лагеря, приблизился к мосту. Постоял немного и громким шопотом понукнул лошадь. Лошадь четко ударила копытами.
— Палейка, ты! — окрикнул его Омехин.
Всадник дрогнул и неестественно громко выкрикнул:
— Я.
— Подними голову выше. Я тебе покажу куда надо бегать!
Омехин плотно, согласно уставу, прижал к плечу ложе винтовки.
Лошадь шарахнулась от выстрела, прыгнула два раза и с пустым седлом помчалась обратно в лагерь.
Омехин перевернул труп, из бокового кармана гимнастерки достал пакет, завернутый в синий мадьярский платок. Там было немного денег и документы Палейка. И документы и деньги он кинул в воду вслед за трупом, а платок сунул в карман.
Затем он, неизвестно для чего, разжег костер из саксаула. Закурил и разложил перед собой платок. Достал веточку с горящим концом и проткнул платок посредине. Запахло гарью и палочкой же Омехин швырнул платок в костер. Подошедшему же секретарю штаба сказал:
— Надо мне сегодня картину ту досмотреть, что татары помешали. Какая, интересно, мораль получилась из ихней любви?
— Нельзя ее досмотреть, — ответил ему секретарь.
— Пошто же я не могу ее досмотреть?
— Оттого, что две недели назад уже, как демонстратор, товарищ Глушков, отъехал в другую сторону, с вашего же разрешения переменив ослов на лошадей, потому что ослы как известно были задраны волками, за отсутствием стадности и наблюдения.
— Две недели?
— Так точно.
— Ишь ты жизнь то как идет. Жизнь идет прямо… — но не докончил как именно идет у него жизнь, так и не докончил товарищ Омехин. Только ухмыльнулся.
Камень в горах тугой и броский. Веселая и зеленая под ним земля. Солнечный пламень в горах потух и облака, как пепел на костре человека, закрыли камни.
Под руку попалась трава. Экая гайдучья трава: не разжевать ее, не раздавить!
И все же, через гайдучьи травы, через пески, откуда от Тюмени, через Уральские и иные степи, через партизанский отряд товарища Омехина, пробирается дальше агитатор, демонстратор и вообще говорун Евдоким Петрович Глушков.