Народ разошелся где-то возле Железнодорожного. Появились даже свободные сидячие места. А на одном — прядь страниц. Как тетрадочка, вырванная из книги. Евангелие от Иоанна. Взяла и начала читать. Потом заплакала. И увидела, как тяжесть моей жизни растет из меня самой. И дала себе слово — рано или поздно отказаться от своих дурных привычек, исправиться и полюбить людей. Потому что ничего плохого о них сказать не могу. Вспомнились живо и синие мужики, меня от контролера прикрывшие, и контролеры, прощавшие мой безбилетный проезд. И другие люди, которым совсем не нужно было мне помогать, никакой выгоды — а они помогали. Вспомнился и мой вздорный характер — дойти до самой сути, а получается — хамство. И стало — как в школьной программе — мучительно больно. И открылся почти христианский смысл этих слов. Вот не так я трачу свою жизнь, не так… Но это чувство скоро ушло.
Страницы из Евангелия, найденные на сидении в зимней электричке, еще долго потом хранила
Ибо Царствие Божие не пища и питие, но праведность и мир и радость во Святом Духе (Рим. 14, 17)
Проработала я в Подсосенском недолго, и зря, конечно. Не то чтобы жалею, что ушла. Да и вряд ли организация та просуществовала бы долго. Найденные страницы из Евангелия сохранила, но чувство своей неправильности уже не возвращалось — с такой же чистотой и новизной. Возвращалось, но гораздо слабее. Однажды не было денег на еду, но есть очень хотелось. В тот день были сутки, дежурство, время приближалось к полуночи. Уже завершила обход и готовилась ко сну. Но есть ужасно как хотелось. Хоть корочку хлеба. Не думая, что будет — воровство, залезла в ящик сменщика. Там лежала черствая булка. Я ее съела с чаем. Под булкой лежала изданная во Франции книга митрополита Антония Сурожского. Верующий у меня сменщик. Уж два года как было все можно — то есть, веровать — но в обычной жизни этого «можно» еще не ощущалось. Еще было много верующих, не вышедших навстречу времени. Тайных. Этот мой нечаянный кормилец — из таких. Как сейчас понимаю, зарубежник. Булкой я поживилась и в другой раз. Сменщик пожаловался начальнице Ольге — а она мне по непонятной причине симпатизировала, — что, мол, съедаю его булки. Я вняла жалобе, но обиделась — вот они, православные ябеды. Однако с зарплаты купила две булки и положила их на томик Сурожского.
…Было что-то удивительное в том, что именно Владыка Антоний подал мне тот странный хлеб именно тогда, когда очень хотелось есть. Страницы из Евангелия, найденные на сидении в зимней электричке, я еще долго потом хранила. Затем их промыслительно унесла река времени — ну, чтобы не привязывалась слишком к вещам. Есть у меня такая слабость.
Храм в честь блаженной Ксении Петербургской. Фото Arhitriklin.
Блаженная приносила в чужие стены, где засыпаешь в слезах, особенный уют. Она возникала из городского кружения. Но в ней всегда светло проступала небесная грань. Она не сливалась с окружающим. Она владела им, не желая ничего из того, чем владела. Ее темное покрывало содержало в себе слова, запахи и виды, интонации и вещи, без которых Москва была бы невозможна. И все-таки Блаженная не сливалась с Москвой. Розовато-бирюзовые тона, присущие одним только улицам не далее Садового, приобретали царственную строгость. Из конфетного с посещением Блаженной город становился драгоценным. И сердце само лепетало о Царствии Небесном.
Блаженная приходила в гости. Она любила подолгу сидеть на одном месте, когда приходила, и степенно кушала чай с лимоном. Она особенно любила сумерки, даже говаривала: сумерки — время особенной молитвы, все силы слышат, и Христос воцаряется. Любила лампадку, рубиновую крошку света. Лампада освещала бумажный образ, фотографию с чудотворной иконы Божией Матери, что в церкви на Неждановке.
У переулка, в котором приютилась названная церковка, три названия. Первое — Успенский Вражек. Так сразу объясняется и местоположение, и вид храмины. Успенский овражек — едва ли не Гроб Пречистой Девы. Московский Иерусалим, Гефсимания. Название дано с терпкой московской ласковостью. Второе название победительное, громкое, в честь героя Полтавской битвы, прославленного Пушкиным — Брюсов переулок. И Брюс, и Боур, и Репнин. Барабанные имена. Громкость фамилии, попав на московскую землю, смягчилась словечком «переулок». Счастья баловень безродный. Сик транзит глориа мунди. Но мне полюбилось третье название. В нем — необыкновенная последовательность звуков. Улица Неждановой. Безысходность грусти, женские бессонницы и надежда. Не ждали Ее. Именно на улице Неждановой и должна быть чудотворная икона.
Сколько помню, никогда не было основательного жилья. Одно только временное, соломенное. А тогда, когда произошли вышеизложенные события, уже забыла, когда последний раз мылась в ванной. Горечь стучала в грудь, в горле мед першил. Ропот смолисто клокотал в глубине души.
Лампада освещала образ чудотворной иконы Божией Матери
Молилась, часами неотлучно призывая Божье Имя, и по ночам просыпалась с мольбой к Царице Небесной. Потихоньку с бесприютностью своей обвыклась. Стала думать, что так и надо, что может быть хуже. Но и за всю жизнь человек вряд ли совсем смирится с подобным положением. Изнеженный городской человек. Гомо урбис.
Когда Блаженная пришла впервые, не помню. Но помню, как.
Тонкая фигура мелькнула в сумерках на чужой лестничной клетке. Она подошла и попросила свежего чаю с медом и лимоном.
С удивлением разглядывала гостью, когда она чинно сидела за столом, и, тем не менее, ничего особенного не уловила в ее облике. На ней надет какой-то темный платок, скрывающий всю фигуру. Из-под платка показалось точеное лицо, лишенное болезненной худобы. Ясное, округлое, пшеничного цвета. И внимательные глаза. Рот, изогнутый как бы в улыбке, обещал необыкновенную речь. Не та душа, что собой хороша — сказал, наконец, этот рот.
Блаженная кушала чай, макая в чай маковый сухарь. В чашке плавал ломтик лимона, а рядом с чашкой стояла банка с медом: конечно, гречишный, лекарство от горя. Движения Блаженной были степенны. Перед трапезой она молилась, и в ее мольбе чувствовалось нечто особенное. Что-то от монахини, от очень старого человека. Члены ее двигались ровно, складки платка напоминали темные крылья.
Пламя лампады вырывалось из глубины рубинового цвета стаканчика, превращаясь в свет, а свет озарял лицо гостьи. На всей верхней половине густо лежала тень от платка. И там, в этой тени блестели две точки, одна душа, нечто двоякое, но в одном духе.