Самое страшное в этой партии, в этом союзе единомышленников, как она называется в уставе, это то, что в ней мышление как таковое запрещено («за то, что позволил иметь себе собственное мнение…»), и второе — что из нее нельзя выйти.
Я знаю только два примера самовольного ухода. Это Елена Боннэр, жена Сахарова (пришла в райком, после одной из демонстраций, где ее оскорбили, и сказала: «Вот ваш билет. Я не против советской власти, но на некоторые вопросы я смотрю иначе, чем сказано в уставе партии. Возьмите билет!»), и некий начальник отдела кадров московского телевидения, который сказал нечто подобное, даже резче, на каком-то собрании и тут же был увезен в психушку.
Возможно, и мне надо было так поступить, но я не поступил. И в этом моя вина. Перед самим собой в первую очередь…
Я обращаюсь ко всем, кто носит еще этот билет в своем кармане. Нет, не к членам КПСС — там эта ложь, самообман и — скажем прямо — трусость не скоро переведутся, и не мне, исключенному, а не ушедшему, давать советы, — я обращаюсь к западным коммунистам.
Не верьте тем, кто говорит, что коммунизм — это светлое будущее. Коммунизм — это демагогия и обман. Я не могу даже сказать «красивые слова» — их тоже нет! — красота и коммунизм несовместимы. Придя к власти, они будут в основном всё запрещать. И того нельзя, и того нельзя, а главное, нельзя думать, перечить. Мы у власти, мы стараемся поставить на ноги экономику (ох, уж эта экономика!), а вы тут забастовки устраиваете. Вы ж сами против себя бастуете. И начнут вас разгонять тем же самым газом и бить по голове дубинками. Ваша же полиция будет вас же беречь.
Так будет. И не хватит места в тюрьмах и лагерях Гвианы (они там еще есть?), а какого-нибудь Monsieur le Sucre[65] назовут врагом французского, a Mister'a Shugar — английского, Herr Zucker — немецкого народа и отключат у них телефон для начала.
Так будет. Не может быть иначе. Пока Марше и Берлингуэр смотрят на кремлевские звезды и называют то, что произошло в октябре 1917 года, Великой Социалистической революцией. Когда ж они событие это назовут настоящим его именем — рождением тирании, — тогда можно будет и подумать, стоит ли за них голосовать. Но не раньше. Ни на минуту раньше!
Маленькое примечание, вернее, иллюстрация к вопросу о трусости. Выше я упомянул о некоей моей встрече с партийным боссом, на которого слегка прикрикнул. Боссом этим было весьма известное в писательской среде лицо по фамилии Поликарпов. Он был начальником отдела или сектора литературы в ЦК КПСС (а до этого, если не ошибаюсь, кем-то в Союзе писателей), и главной его обязанностью было поучать, направлять, поправлять и кричать. Иной раз он и кулаком по столу стучал.
И вот я с ним встретился.
Дело происходило так. Как-то в Киеве меня срочно вызвали в Спитку, наш Союз писателей, и весьма таинственно сообщили, что я должен немедленно сесть в самолет и вылететь в Москву. Меня, мол, вызывают в ЦК партии. Вот вам командировка, отправляйтесь сейчас же…
На следующий день я был уже в немыслимых размеров кабинете этого самого Поликарпова. Он сидел за гигантским письменным столом, но, когда я вошел, встал и пошел даже навстречу.
Беседа была конфиденциальной. Василий Семенович Гроссман собирался опубликовать вторую часть своего романа «За правое дело», и вот мне как другу его (было сказано даже «ближайшему», что мне очень польстило) поручается отговорить его от этого шага.
— Гроссман большой писатель, к его голосу прислушиваются, но печатать его антисоветчину мы не будем. Так и скажите ему.
Я не согласился с ним, сказал, что антисоветчины Гроссман написать не может. Он может высказывать…
Закончить мне не дали. На меня высыпан был весь набор положенных в таких случаях слов — мнение ЦК… мы не можем позволить… советский писатель всегда должен помнить… мы воспитываем народ в духе… ваша обязанность как коммуниста…
Тут я сказал что-то насчет того, что моя обязанность коммуниста не учить Гроссмана, а учиться у него…
Что тут последовало… Кулаком по столу… И я кулаком по столу. Не кричите на меня! Я не привык! Пуганый! Я немцев в Сталинграде не боялся, а они за шестьдесят метров от меня были, так вас уж подавно!
И подействовало. Он сразу угомонился. Стал тише. Даже улыбнулся. Ну, чего нам с вами ссориться, мы ж с вами одно дело делаем…
Как там насчет этого одного дела, я спорить не стал, но с того дня аргумент со Сталинградом и немцами за шестьдесят метров взял на вооружение. После этого я еще несколько раз пускал его в ход, и всегда с успехом.
В следующий раз, когда я к Поликарпову попал, — вызван я был, чтоб вставить что-нибудь о французской компартии и рабочем классе в мой очерк «Месяц во Франции», со дня на день ожидался визит де Голля, — я застал его в другом уже кабинете, значительно меньшем, и в шутливой форме сказал ему об этом. Поликарпов только захихикал и развел руками, начинался уже его закат.
Только так надо с ними разговаривать. И кричать на них надо. И стучать по столу кулаком. Очень действует. Я б хотел, чтоб западные премьер-министры и президенты усвоили эту истину. Только кулаком и по столу — другого языка они не понимают.
* * *
Небо чистое-чистое, ни одного облачка. Вечер. Темнеет. Легкий ветерок слегка треплет флаг за моей спиной. Я сижу на камнях, кругом кустарник, маслины. Передо мной, чуть пониже, полукругом люди. Человек пятьсот-шестьсот. Стоят молча, ждут.
На небе, над самым озером, зажглась первая звезда.
Из толпы вышел человек, молодой, кудрявый, с очень впалыми щеками и глазами, которые принято называть горящими.
— Приспустить флаг, — командует он. — Возжечь огонь.
Кто-то пробегает мимо меня, карабкается на камни, и на фоне лилового неба вспыхивает пламя.
— Ровно тридцать пять лет тому назад, 29 сентября 1941 года, в Киеве, в Бабьем Яру, раздался первый залп по евреям.
Так начал молодой человек со впалыми щеками, с горящими глазами, Амик Диамант, собравший здесь, на Голанских высотах над Генисаретским озером, всех тех, для кого Бабий Яр — не просто овраг на окраине Киева, замытый и превращенный сейчас в пустырь, а кусок твоей жизни, жизни твоего народа.
Десять лет тому назад, того же самого 29 сентября, в день двадцатипятилетия расстрела, тот же Амик Диамант прикрепил к каменной стене не существующего сейчас, разрушенного старого еврейского кладбища плакат. На нем по-русски и на иврите было написано: Бабий Яр, 1941–1966. Он провисел недолго, его сорвали. Как закончился этот день, каковы были его последствия, об этом я уже писал.
Через десять-двенадцать дней на месте так называемого сионистского сборища поставлен был камень. Сейчас сооружен памятник. Потребовалось тридцать пять лет, чтоб, преодолев чье-то упорное сопротивление, появились на месте расстрелянных стариков и старух бронзовые мускулы полуголых борцов и подпольщиков, спокойно и уверенно под дулами пулеметов смотрящих в будущее.