В то же время самому поэту все становится безразлично, он будто постоянно дремлет. Однажды его находят уснувшим на бульварной скамье, в другой раз, с побледневшим лицом, он застывает посередине комнаты. Страдания его становятся невыносимыми. Он уже не может лечь, поскольку задыхается, когда же боли чуть отпускают, он начинает перелистывать рукопись «Возмездия», которую все еще мечтает закончить. Потом… Начинается жуткая агония. Боли не прекращаются ни днем ни ночью. Любовь Дмитриевна никого к нему не пускает, разумеется, кроме Ионова, посланного следить за тем, как умирает великий поэт. Вообще-то лето стало самым черным для русской поэзии. Горький готовится к отъезду. Белому тоже обещали паспорт. Ахматова уезжать не собирается, но нищенствует и голодает. Однажды какая-то женщина подала ей копеечку, которую поэтесса сохранила на память. Гумилев третьего августа арестован и в конце месяца будет расстрелян, дни Блока сочтены. Нина Берберова писала в своих воспоминаниях: «Внезапно все почувствовали себя на краю бездны, стремительно поглощавшей все прекрасное, великое и дорогое. С необычайной остротой мы переживали и наблюдали конец целой эпохи, и зрелище это вызывало священный трепет, было исполнено щемящей тоски и зловещего смысла».
Последние дни Блока были ужасны. Он кричал днем и ночью. Не приходя в сознание, 7 августа поэт умер. Для современников его смерть была равнозначна убийству. Писатель Евгений Замятин, который вскоре прославится своим антитоталитаристским романом «Мы», писал Чуковскому на следующий день: «Умер Блок. Или вернее: убит пещерной нашей, скотской жизнью. Потому что его еще можно – можно было спасти, если бы удалось вовремя увезти за границу». О том, как окончил свою жизнь поэт, вспоминали и позже – открыто за рубежом и втихомолку на родине. Осталось без ответа место из письма французского левого интеллектуала Ромена Роллана Горькому от 25 января 1928 г., где говорилось: «Поэта Александра Блока безобразно третировали, он был доведен до сумасшествия и умер в расцвете лет». Открыто же советские «специалисты» упорно твердили, что Блок «до самого конца… хранил непоколебимую верность тому необыкновенному и великому, что подняло (его) на самый гребень волны в огне и буре Октября». Вполне предсказуемое «возмущение» вызвало появление в «Литературной газете» стихотворения Анны Ахматовой, в котором была такая строфа:
И ветер с залива.
А там, между строк,
Минуя и ахи и охи,
Тебе улыбнется презрительно Блок,
Трагический тенор эпохи.
Остается добавить, что злополучные паспорта на выезд в Финляндию Блок получил прямо накануне смерти. Пресса отозвалась о смерти поэта только одним маленьким объявлением в траурной рамке.
«В день его смерти, в шесть часов, – вспоминает Нина Берберова, – отслужили коротку заупокойную службу по православному обряду. Нас было человек десять, собравшихся вокруг его смертного ложа. С сильно поредевшими волосами, с темной бородкой и поседевшими висками, худой, с лицом изможденным страданием, он был неузнаваем. В комнате, где не осталось мебели, плакали Любовь Дмитриевна и Александра Андреевна».
Три дня спустя Петербург хоронил Блока. Было ветрено, но солнце светило достаточно ярко. Больше двухсот человек пришли проститься с поэтом. Белый, Пяст и другие несли на Смоленское кладбище открытый гроб. Надгробных речей не было. Одним из последних его коснулся Юрий Анненков. «Вместе с Алянским и двумя другими друзьями покойного, – писал он в своем знаменитом „Цикле трагедий“, – мы держали канаты, на которых, под руководством профессиональных могильщиков, гроб опускался в могилу. Совсем рядом – плачущая Ахматова». Этот плач отозвался в ее «Стихах-плаче». И как потом напишет Берберова: «У всех было ощущение, что вместе с его смертью уходит в прошлое этот город и целый мир. Как сам Блок и его современники были детьми страшных лет России, так и мы стали детьми Александра Блока. Через несколько месяцев уже ничто не напоминало об этой поре русской жизни. Одни уехали, других выслали, третьи были уничтожены или скрывались. Приближалась новая эра».