Кромвель чувствовал себя теперь подлинным хозяином страны. Он ощущал это сам, он видел, что и другие молчаливо признают за ним верховенство, склоняются в страхе и почтении перед победоносным вождем армии, перед главным «цареубийцей». В первый месяц существования Государственного совета он был его бессменным председателем, и только позднее на эту должность составили Джона Брэдшоу, судившего короля.
Кромвель в эти дни занялся устройством брака сына Ричарда — простоватого милого сельского увальня. Как непохож он был на возвышенного, одаренного Роберта — его рано умершего первенца! Как отличался и от упорного солдата Оливера, погибшего в сорок четвертом году от оспы! Ричард не был одарен ни духовными, ни военными, ни какими-либо иными способностями. Больше всего он любил лошадей и охоту и готов был целыми днями гонять за птицей по болотам. Характер у него был мягкий, уступчивый, наклонности к наукам он не имел и ни к какому делу тоже. Но этот слабый, скудельный сосуд стал теперь старшим сыном и, значит, наследником. О нем следовало позаботиться особо.
Уже 1 февраля, через день после казни, Кромвель через посредника обращается к своему будущему родственнику, отцу невесты финансисту Ричарду Мэру. Он оговаривает имущественные вопросы, условия контракта. Ему особенно важно, чтобы невеста, Дороти Мэр, стала доброй поддержкой Ричарду, он надеется на ее положительность, уравновешенность, твердость в добродетели. Окончательное оформление брака состоялось в апреле. Дороти оправдала надежды своего свекра — она была мила и умна. Чем больше он присматривался к ней, тем больше она ему нравилась, и он искренне к ней привязался. А Ричарда Мэра просил особенно проследить за тем, чтобы его молодой зять читал больше книг по истории и географии — может быть, он станет посерьезнее и приготовит себя к будущему — кто знает? — большому делу.
Самому же Ричарду он писал так: «Ты, может быть, думаешь, что мне нет нужды советовать тебе любить твою жену. Господь да научит тебя этому, иначе все будет безобразно. Хотя брак и не является установленным таинством, все же есть в нем неоскверненное ложе и любовь». Он сам всю жизнь старался честно любить свою Элизабет и считал, что именно такая любовь — не неверный, скороспелый плод внезапного влечения, а добрый плод сознательных, каждодневных усилий — выстраданных усилий любить, прощать, жалеть и вести вперед, к богу — единственная прочная основа брака.
Между тем тучи на политическом горизонте вновь стали сгущаться. Невиданная дерзость англичан — публичная казнь помазанника божия — вызвала ужас и возмущение монархической Европы. Дипломатические отношения с новоявленной республикой были порваны. Франция, Испания, Австрия выразили республике «цареубийц» официальный протест. Даже протестантская республика Голландия вела себя вызывающе — она дала приют принцу Уэльскому. Постоянно приходили сведения о готовящейся интервенции французских или испанских войск. В Шотландии принц Уэльский был провозглашен королем. Это был открытый вызов. В самой Англии еще держался неприступной твердыней Понтефракт — последний оплот кавалеров. Из северных и западных графств приходили известия о роялистских беспорядках, в Эксетере какие-то люди порвали на глазах у всех акт о запрещении провозглашать кого-либо королем.
Из печати вышел дерзкий анонимный памфлет; назывался он «Царственный лик» и был написан якобы самим королем-мучеником. Он с такой яркой силой изображал смиренное благочестие и другие бесчисленные достоинства казненного монарха, что в короткое время — в течение всего лишь года — выдержал сорок семь изданий. И хотя ответил на памфлет сам Джон Мильтон, суровый и страстный гений его не смог заглушить шипения врагов республики.
Но главная опасность шла сейчас из Ирландии. Самый ближний сосед превратился в злокозненное гнездо роялистов. Граф Ормонд в феврале заключил союз с ирландскими католиками и готовил войска для высадки в Англии. Сюда прибыл с остатками своего флота принц Руперт, сюда же был приглашен и будущий Карл II, чтобы возглавить дело. Ирландия стала самым подходящим плацдармом для организации любой интервенции, средоточием враждебных республике сил.
Надо было срочно думать об отправке войск в Ирландию. Но как только Кромвель и приближенные его начинали об этом говорить, перед ними вставали все те же проблемы, которые чуть не привели к катастрофе в 1647 году.
Для набора армии в Ирландию надо распустить, переформировать старые войска. А как это сделать, если задолженности по армейскому жалованью до сих пор не уплачены? Их попытались погасить хотя бы отчасти, продавая картины, обстановку, библиотеку, драгоценности бывшего короля. Впрочем, скоро новый Государственный совет нашел, что гораздо удобнее и приятнее использовать все это для устройства собственных апартаментов. Нужда в деньгах не уменьшилась. Откуда взять деньги, если Сити с огромным недоверием и, можно сказать, враждебностью отнеслась к казни короля и к установлению республики? Если народ задавлен поборами и акцизами донельзя и вот-вот вспыхнет недовольство?
Недовольство в народе — вот что еще беспокоило. Война вызвала застой в ремесле и торговле; многие тысячи людей разорились. Работать было негде, и толпы нищих оборванцев бродили по дорогам. Три года подряд неурожаи подтачивали земледелие, хлеб дорожал, скот падал. Сорокатысячная армия висела на шее народа тяжким ярмом. Налоги росли, церковная десятина продолжала взиматься, несмотря на провозглашенную свободу совести. С начала войны неуклонно ползли вверх цены на мясо, соль, свечи, ткани, уголь.
Люди голодали. 30 апреля Уайтлок записывал в дневнике: «Сообщают из Ланкашира о большом недостатке хлеба, вследствие чего многие семейства умерли от голода… Сообщают из Ньюкасла о том, что в Камберленде и Уэстморленде многие умирают на больших дорогах вследствие недостатка хлеба; некоторые покидают свои жилища и переходят со своими женами и детьми в другие местности, чтобы получить помощь, но нигде не могут ее получить…» В парламент потоком шли петиции от бедняков — они сетовали на рост цен и налогов, на крайне низкую плату за труд, на холод и недостаток топлива. «О члены парламента и солдаты! — взывали они. — Нужда не признает законов… Матери скорее уничтожат вас, чем дадут погибнуть плоду их чрева, а голоду нипочем сабли и пушки… Прислушайтесь у наших дверей, как наши дети кричат: „Хлеба, хлеба!..“ Мы вопием к вам: сжальтесь над порабощенным и угнетенным народом!»
Народ? Народом для Кромвеля были благочестивые пуритане, крепкие хозяева, арендаторы, ремесленники — все, кто честным трудом своим и достоянием поддерживает государство. Народом была его армия. А весь этот сброд — нищие и бродяги, разоренные коттеры и городская чернь — Кромвель не считал их народом. Он или просто сбрасывал их со счетов, думая о благе нации, или опасался. Сектанты, которых раньше он охотно брал в свои войска, теперь его тревожили, и он пальцем не шевелил, когда узнавал, что их преследуют, изгоняют, бросают в тюрьмы. Он пальцем не шевелил, чтобы ответить на их петиции, выполнить их требования. Предоставить им избирательные права наравне со всеми?! Об этом не может быть и речи. Левеллерское «Народное соглашение», поданное в парламент еще в январе, было положено под сукно и забыто.