Как бы то ни было, Цветаева точно ошибалась только в одном — причислив себя к обычным людям, противопоставив себя гениям. В остальном она, вероятно, была права. Пастернак ответил на резкие письма Цветаевой очень смиренно, не бросая ей никаких упреков, только исподволь намекая на «романтическую» абсолютизацию: «Помнишь ли ты свою фразу про абсолюты? В ней все преувеличено. А состоянье мое, которому ты была свидетельницей, преуменьшено. Но такое непониманье (оно естественно) я встретил и со стороны родителей: они моим неприездом потрясены и перестали писать мне»{350}.
В любом случае, переписка между поэтами прекратилась. И уже не возобновлялась до трагического возвращения Цветаевой в Советский Союз в 1939 году, где ее ожидали аресты близких, голод, нищета, полная изоляция, унижение и смерть. Пастернак пытался помочь ей, искал для нее переводческую работу, с которой Цветаева справлялась очень медленно, не получая необходимых средств к существованию. Не мог простить себе, что не отговорил ее возвращаться, хотя, очевидно, решение принималось помимо всех посторонних советов и уговоров. Считал своей виной, что не смог предотвратить самоубийства Цветаевой, которое глубоко и горько его поразило. Цветаевой Пастернак посвятил в 1943 году потрясающие поминальные строки:
Ах, Марина, давно уже время,
Да и труд не такой уж ахти,
Твой заброшенный прах в реквиеме
Из Елабуги перенести.
Торжество твоего переноса
Я задумывал в прошлом году
Над снегами пустынного плеса.
Где зимуют баркасы во льду.
Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер.
Что сделать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.
Всегда загадочны утраты.
В бесплодных розысках в ответ
Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет.
Тут все — полуслова и тени,
Обмолвки и самообман,
И только верой в воскресенье
Какой-то указатель дан.
Зима — как пышные поминки:
Наружу выйти из жилья,
Прибавить к сумеркам коринки,
Облить вином — вот и кутья.
Пред домом яблоня в сугробе.
И город в снежной пелене —
Твое огромное надгробье,
Как целый год казалось мне.
Лицом повернутая к
Богу, Ты тянешься к нему с земли,
Как в дни, когда тебе итога
Еще на ней не подвели.
Осталось сказать совсем немногое. После смерти Цветаевой Пастернак всеми силами поддерживал и в духовном, и в материальном смысле ее дочь, Ариадну Эфрон, единственную из семьи, кто остался жив. В первый раз арестованная вскоре после возвращения матери в Советский Союз, в августе 1939 года, она в общей сложности 18 лет провела в сталинском ГУЛАГе. Движимый чувством вины перед Мариной и глубокого внутреннего родства с Ариадной, Пастернак — конечно, рискуя собственной свободой и жизнью, — вел с ней регулярную переписку, делился своими планами и только что написанными стихами, во время работы над романом посылал для чтения главы, прислушивался к ее мнению. Ариадна была одним из самых близких и верных ему людей во время травли, вызванной присуждением Нобелевской премии.
Весной 1956 года Пастернак по заказу Гослитиздата написал свою биографию, которая должна была сопровождать готовящийся к печати сборник его избранных стихотворений. Издание сборника было остановлено в 1957 году, но его подготовке мы обязаны еще одной цельной и законченной прозаической вещью Пастернака, которая впоследствии получила название «Люди и положения»[30]. В последней главе этого автобиографического очерка Пастернак дал такую характеристику Цветаевой: «Цветаева была женщиной с деятельной мужскою душой, решительной, воинствующей, неукротимой. В жизни и творчестве она стремительно, жадно и почти хищно рвалась к окончательности и определенности, в преследовании которых ушла далеко и опередила всех нас»{351}.
В.Ф. ХодасевичС Владиславом Фелициановичем Ходасевичем Пастернак был знаком еще в Москве. Нам известно, например, о их встрече на том же самом вечере в доме М.О. Цейтлина, на котором присутствовала и Цветаева. Конечно, этот исторический вечер был не единственной московской встречей с Ходасевичем — оба поэта, несомненно, были друг другу небезразличны, хотя и друзьями тоже называться никак не могли. Собственно, краткое сближение между ними произошло в 1922 году в Берлине.
17 августа 1922 года Пастернак вместе с молодой женой Евгенией Владимировной выехал в Германию. Здесь он провел более полугода — до 21 марта 1923 года. Появление Пастернака в Берлине не было отмечено никакими внешними событиями. Во время пребывания в Берлине Пастернак вел довольно активную общественно-литературную жизнь, которая, однако, не мешала напряженной внутренней работе. Мемуаристам запомнились замкнутость и сосредоточенность Пастернака, его стремление остаться в тени, отгородиться от эмигрантского сообщества. Отстраненность и вдумчивость поэта подчеркивает в своих воспоминаниях, например, А.В. Бахрах: «Оба мы жили тогда в Берлине, и я довольно часто встречался с Пастернаком на всевозможных литературных сборищах, происходивших по меньшей мере раз в неделю. Появлялся он на них регулярно, хотя выступал очень редко, но тем не менее его присутствие всегда как-то ощущалось — не знаю, как это объяснить. Даже сидя в своем кресле и только перекидываясь какими-то замечаниями со своими соседями, он вносил в собрание особую серьезность»{352}. Общий тон эмигрантских мемуаров о Пастернаке именно такой — его воспринимают серьезным, значительным, загадочным, углубленным в свой внутренний мир. З.Ю. Арбатов пытается найти объяснение поведению Пастернака, но скорее вскрывает собственные сомнения и комплексы: «…Пастернак держался в стороне от нас — эмигрантов — и больше склонялся к дружеским беседам с группой писателей, возвращение которых в советскую Россию ожидалось со дня надень. <…> В те немногие вечера Пастернак был задумчивым и рассеянным. Может быть, он переживал внутреннюю борьбу, возвращаться ли в Москву или идти на разрыв с родиной{353}. Колебания по поводу возвращения в советскую Россию Пастернак действительно испытывал, но это не мешало ему постоянно общаться с большим кругом литераторов-эмигрантов. Об этом, основываясь на записях Ходасевича, вспоминает его жена Н.А. Берберова: «1 сентября был литературный вечер в кафе Ландграф (первая моя встреча с Пастернаком), 8-го — опять кафе Ландграф: Пастернак, Эренбург, Шкловский, Зайцев, Муратов и другие. <…> 24-го вечером — в Прагер Диле на Прагер-плац — около пятнадцати человек составили столики в кафе (Пастернак, Эренбург, Шкловский, Цветаева[31], Белый…). 25-го, 26-го, 27-го приходил к нам Пастернак. <…> 17-го и 18-го опять Пастернак и Белый, с ними в кафе, где толпа народу, среди них — Лидин и Маяковский»{354}. Как видим, почти каждая упомянутая встреча дружески соединяет имена Пастернака и Ходасевича. Они вместе на литературных вечерах, за столиками в кафе, даже дома. Однако известно, что именно в Берлине, где Пастернак получил возможность ненадолго войти в литературную жизнь русской эмиграции, отношения между ним и Ходасевичем быстро приняли неприятный оборот. Сергею Боброву Пастернак пояснял: «…Ходасевич, спервоначала подарив меня проницательностью “равного”, вдруг по прочтении Колина отзыва в “Нови”, стал непроницаемою для меня стеной с той самой минуты, как на вопрос об Асееве я ему ответил в том единственном духе, в каком я и ты привыкли говорить об этом поэте»{355}.