В «урочьих» ямах горели маленькие кострики и на них, в жестяных манерках булькало варево — варились крысы. Говорили, что они были вкусные и нежные, вроде крольчатины.
Когда мы стали «своими» и завели знакомство с некоторыми из урок, мне не раз предлагали отведать белого и аппетитного на вид крысиного мяса — такой кругленький и аккуратный окорочок. Но стоило вспомнить, как эти пёстро-рыжие, тяжелые твари с омерзительными голыми длинными хвостами, одна за другой шныряют в уборной, скатывыясь вниз по стенам, нахально снуют по стульчаку, прямо по ногам — и отвратительная спазма перехватывала горло… Не могу! К чертям!
В нашей компании оказался, кроме новых знакомых, и мой Пиндушский сдаточный капитан — тот самый Евгений Андреевич, который приветствовал меня гудками с залива Онежского озера, с которым мы так недавно — всего лишь в прошлое лето — «элегантно» обедали в Пиндушской столовой, как отметил кто-то из инженеров конструкторского бюро Пиндушского лагпункта.
Но Боже мой, как же он выглядел теперь!?..
Когда мы (наш этап) прибыли на Водораздел, и я встретилась с ним — в первые минуты я его просто не узнала. А ведь он прибыл сюда всего лишь месяца за полтора до нас!..
Он исхудал до неузнаваемости. Вместо белоснежного кителя — засаленная телогрейка «двадцатого» срока; вместо капитанской фуражки — какая-то крохотная клоунская шапчонка, и огромные стоптанные «шанхаи» на босых ногах…
Единственное, что осталось — по-прежнему, он даже здесь умудрялся как-то и чем-то бриться. И красивое длинное лицо его, с глубоко сидящими печальными глазами, было по-прежнему аристократично.
И так же почтительно и нежно он целовал мне руку при встрече поутру, и так же галантно говорил мне комплименты…
С Андреем Быховским они быстро подружились, несмотря на значительную разницу лет. Ему, как говорил Евгений Андреевич, имея в виду моё увлечение Андреем — он «грустно завидовал», что ничуть их дружбы не омрачало.
На работу Евгения Андреевича не гоняли — отёкшие ноги едва его держали, и он задерживал всю бригаду. Конвоиры отказывались его брать. И целый жаркий, душный и голодный день он ждал нашего возвращения с работы и встречал нас недалеко от вахты.
Вечерние часы, краткие как мгновения — часы у «нашей ямки» — были единственным лучом света, озарявшим последние дни его жизни. К сожалению — недолго.
Вскоре после нашего прибытия его забрали на «Северный», где было отделение нашего «Водораздела». Там, как говорили, был большой лазарет, но оттуда никто уже не возвращался.
Не вернулся и Евгений Андреевич. Остался только в моей памяти…
Кроме нас троих, в нашей компании были ещё двое из 58-й, которые мне как-то не запомнились, и двое уголовников, которых помню как сейчас.
Один из них — мальчишка — уркаган с нежным девичьим лицом, с большими бархатно-телячьими глазами. Я его знала ещё с Пиндушей. Он был фанатически влюблен в Есенина, которого чуть ли ни всего знал наизусть и читал его проникновенно, со слезами на глазах. Кажется, его звали Николаем. Но в честь Есенина, он окрестил себя «Серёгой», и так все его и звали. Память у Серёги была феноменальная. Кроме Есенина он знал много из Блока, и, всего — с начала до конца — все восемь глав, за исключением некоторых отступлений — Евгения Онегина!
Серёга никогда не ломался, не заставлял себя упрашивать и, когда покончив с нашим обедом, мы растягивались по краям песчаной ямы, ещё сохранившей дневное тепло, а солнце тонуло в оранжевом мареве за дальним лесом, он читал нам одну главу за другой, без устали и с вдохновением, изредка только спрашивая: — Ещё?
Как всякий артист, он ждал поощрения и получал его от нас щедро и заслуженно.
Вторым, тоже из уголовного мира, был Владимир Николаевич Экк — очень интересный и остроумный человек, о котором я расскажу немного позже.
Мы лежали рядом с Андреем, смотрели на лиловеющее небо и слушали «Евгения Онегина». Было хорошо и просторно на душе; и костры с булькающими в жестянках крысами, и землистые лица урок, сидящих вокруг костров в одних кальсонах так как всё остальное было проиграно и пропито с помощью наших конвоиров, и какие-то вопли и виртуозный мат, изредка долетавшие из-за забора изолятора, и двойная проволочная изгородь с вышкой и «попкой» в углу, как раз над нами — всё это казалось кинолентой, которую мы видим, но сами в ней — не участвуем…
Это были хорошие и блаженные часы, когда можно было не двигать ни одним уставшим членом, не чувствовать болящих ног, ноющей спины, и атмосфера великого, дружелюбия, осеняла наше «кольцо»…
Блаженство кончалось громким высоким пронзительным звоном вдруг оглушавшем весь лагерь — это в рельсину, подвешенную на стойку колотили «отбой».
Каждый вечер мы знали, что это будет, и каждый вечер, всё равно это было неожиданно, и сбрасывало нас «с небес на землю».
Отбой!.. Хочешь не хочешь, всё начинало шевелиться, всё устремлялось на центральную дорожку, которая шла от самой вахты до противоположной ограды, через весь лагпункт.
Никто не мешкал. Через пять минут конвоиры наводнят весь лагерь и заорут на тех, кто не успел стать в строй:
«— Лягай!!!»
Защёлкают затворы ружей и все бухнуться в пыль и грязь, куда попало, и пролежат всю долгую поверку, а потом их погонят в изолятор.
«— Лягай!!» — с этим не шутят. Однажды, во время отбоя из кладовки, находившейся рядом с кухней, вышел повар, нагруженный продуктами. У него были заняты обе руки, и подбородком он придерживал ещё какой-то куль.
— Лягай! — заорал на него конвоир. Повар что-то заговорил, указывая головой и туловищем на соседнее кухонное крыльцо.
— Лягай, мать твою!.. — взревел конвоир, а повар всё стоял с недоуменно поднятыми бровями, как бы спрашивая, как же может он лечь с этими полными руками продуктов, или бросить драгоценные продукты на землю — быть может, дневное пропитание целого лагеря?
Конвоир выстрелил почти в упор, и повар, вдруг, безмолвно дернув руками, как картонный плясунчик, далеко в стороны отбросил продукты, без крика согнулся, как сложился пополам, и упал на землю. Жестяная банка покатилась прямо под ноги конвоиру, расплёскивая в пыль драгоценные янтарные капли растительного масла…
Нет, это не была кинолента. Это я видела наяву, своими собственными глазами!
Начальником лагерного КВЧ, т. е. Культурно-Воспитательной Части был поджарый, по лагерному даже щеголевато одетый зэк с тщательно расчёсанной чёлкой и в сапогах гармошкой, конечно тоже из «соцблизких».
Чем он занимался обычно, и как воспитывал урок я не знаю, но однажды он блеснул своим «красноречием» так, что оно надолго вошло в лагерный фольклор в качестве политического анекдота.