— Не знаю… — сказала она отрывисто, положила сумочку на колени и вынула из нее газету. — Вот, посмотрите, Портер. Это о том процессе.
Красным карандашом на газетном листе (он заметил, что это номер «Хьюстон Пост») обведена была заметка под рубрикой «Судебная хроника»: «Дело о растрате».
— Я не видел этого выпуска, — сказал он шепотом. — Луиза, вы можете оставить мне эту газету?
— Да, — сказала она. — У меня несколько номеров. Здесь в самом конце сказано, что вы приговорены к пяти годам каторжных работ в колумбийской тюрьме. Скажите откровенно, Портер, вы скрыли от дочери это? Вы нарочно изменили фамилию?
— Луиза, — пробормотал Билл, чувствуя, что теряет ощущение реальности. — Для чего вы приехали в Нью-Йорк?
— Я сказала вам, что я здесь случайно. И у меня нет денег, Портер, чтобы выехать отсюда. Я разыскивала вас несколько дней. Вы ведь писатель, я знаю, что вы хорошо заработали на своих книгах… Мне нужно совсем немного…
Билл вдруг все понял. Во время своих скитаний и потом в тюрьме он видел многих падших, он знал, что такое низость, коварство, бесчестье, подлость, но никогда еще он не сталкивался с таким наглым шантажом, да еще со стороны женщины.
Он отошел в дальний угол комнаты, к своему столу, и оттуда с ужасом смотрел на ту, которая называла себя его бывшей знакомой.
— Луиза, — сказал он. — Зачем вы ко мне пришли с этой газетой? Может быть, я чем-нибудь могу вам помочь? Что с вами стряслось? Расскажите мне все.
— Мне рассказывать нечего. Мы на равных правах, Портер. Вы скрываете от общества свое настоящее лицо, а мне нужны деньги. Поэтому я пришла к вам.
— Я не дам вам ни цента, — сказал он.
— И больше не выпустите ни одной книги. Мне достаточно пойти в «Сэнди Уорлд», в «Сан» или «Тайме» и показать эту газету.
— Нет, — сказал он. — Вы не можете этого сделать. Вы — женщина. Я не верю, чтобы могли быть такие женщины.
Комната качалась перед его глазами. Реальности не было. Был сон, бред, кошмар. Издалека резкий голос произнес:
— Женщинам тоже надо как-то жить.
Он пытался увидеть выражение ее лица, но все плыло перед ним в душном тумане, он ничего не видел, и даже звуки сейчас доходили до него как сквозь стену.
«Надо проснуться», — подумал он и спросил мутное пятно, расплывавшееся перед глазами:
— Сколько вы хотите?
— Совсем немного, — ответило пятно. — Мне нужно сто пятьдесят долларов.
Он выдвинул ящик стола. Там лежали триста сорок долларов, полученные от Мэнси за «Троны владык». Он отсчитал сто девяносто долларов, сунул их в карман, а оставшиеся деньги бросил на диван рядом с брюнеткой:
— Уходите. И побыстрее, прошу вас. Очень прошу…
…Она приезжала каждый месяц в те дни, когда он разменивал чеки от Мэнси или от Гилмена Холла в банке, и уносила в лакированной сумочке свою дань.
Иногда она присылала письмо: «Вышлите столько-то по такому-то адресу». Он посылал. Она никогда не требовала больше ста пятидесяти долларов. Письма приходили то из Провиденс, то из Олбэни или из Филадельфии, и казалось, что она нарочно не уезжает далеко от Нью-Йорка, чтобы успеть как раз к тому дню, когда он получает гонорар.
«Горящая лампа» — второй сборник его нью-йоркских рассказов — появился на свет весной 1907 года, и он сразу же отослал Мак-Клюру третью книгу — «Сердце Запада». Мак-Клюр обещал издать третий сборник в конце года.
Теперь о его рассказах появлялись солидные статьи в солидных журналах. Критики называли его «американским Киплингом», «американским Гоголем», «американским Чеховым». Боб Дэвис делал вырезки из газет и журналов и приносил их Биллу. Билл прочитывал их равнодушно. Ему уже успела надоесть рекламная шумиха, поднятая вокруг его имени.
Он теперь часто жаловался на усталость. Работа для двух издателей выматывала его. Дэвис предложил ему порвать отношения с Мэнси. Он написал издателю письмо, в котором предлагал уплатить неустойку тремя своими рассказами. В ответ он получил от Мэнси чек на четыреста долларов и записку, в которой тот сообщал, что повышает его гонорар до четырехсот пятидесяти долларов за рассказ.
Он мог бы отказаться от этого гонорара, но теперь у него на руках была семья — старенькая миссис Роч и Маргарэт, которая училась в дорогом колледже Бельмонт. И в городе, калифом которого он стал, нужно было платить за каждый шаг, за каждый плевок и за каждый вздох.
ГЛАВА О САМОЙ ВЕРШИНЕ ГОРЫ,
о друге, который снова пришел на помощь, и о мечтах, которые так и не сбылись
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы, тупички и кривые линии. Одна из улиц здесь даже пересекает сама себя два раза. Шум от Нью-Йорка глохнет, заблудившись среди трехэтажных домов, стыдливо скрывающих свои облупленные стены под листьями дикого винограда и зарослями декоративной настурции, и только слабое эхо города рокочет в квартале, как отдаленный морской прибой.
В этом нью-йоркском Сен-Жермен-де-Пре, в старомодном доме с крутой крышей, по фасаду которого расползлись цепкие, как лианы, побеги плюща, Биллу суждено было создать свои лучшие вещи.
«… люди искусства набрели на своеобразный поселок Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и самой дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Здесь жили художники, мечтавшие написать мировые шедевры, а пока малюющие вывески для бакалейных лавочек и рекламы скверных сигарет ради куска пудинга и чашки горячего кофе. Здесь собирались писатели, которые по вечерам толковали о технике построения сюжета, об архитектонике романа и о высочайших идеалах литературы, а днем весьма ловко орудовали утюгами в подвалах механических прачечных. Здесь находили временное пристанище драматурги и актеры, готовящиеся к премьерам и бенефисам, которые должны были потрясти просвещенный мир. Неизвестным оставалось одно: куда эти гении исчезали впоследствии, не оставив после себя даже имени.
Здесь можно было нанять натурщика знающего философию от Аристотеля до Маха и Авенариуса, и найти кучера для грузового фургона с университетским дипломом в кармане. Это было любопытное поселение. И жили здесь по особым законам, основной из которых гласил: «Все из дома и ничего в дом». Аборигены утверждали, что так говорят люди, далекие от искусства.