…Глеб Иванович задумчиво тянул погасшую папироску. Вошедшего Гаршина обнял ласковым взглядом. Навстречу Гаршину бросился легкий, прозрачный Надсон. Казалось, сейчас оттолкнется от пола — и взлетит. Но не суждено взлететь милому юноше Надсону! Крылья подрезаны!.. И не только чахотка теснит грудь, душит… Некуда лететь! Рванешься ввысь — и не утонешь в глубине небес, разобьешься о каменные своды. Как он писал?
Испытывал ли ты, что значит задыхаться
И видеть над собой не глубину небес,
А звонкий свод тюрьмы…
Ладони у Надсона сухие, горячие.
В последний раз собралась вместе славная семья «Отечественных записок». Молчали. Не хотелось говорить. Невозможно было разойтись — навсегда…
«…Правительство не может допустить дальнейшее существование органа печати, который не только открывает свои страницы распространению вредных идей, но и имеет ближайшими своими сотрудниками людей, принадлежащих к составу тайных обществ».
Металлическая линейка повисла мостом между двумя чернильницами. На линейку Гаршин поставил пресс-папье, а сверху долго приспосабливал спичечный коробок с вонзенным в него пером. Глеб Иванович сидел рядом, смотрел сосредоточенно на гаршинское сооружение — рухнет или нет, — как будто от этого зависела чья-то судьба.
Подошла старуха писательница Надежда Дмитриевна Хвощинская, в длинном черном платье, как на похоронах. Поглядела на Гаршина, на Успенского. Печально затрясла головой:
— Мученики.
Глеб Иванович нервно затеребил бороду. Гаршин привстал, хотел протестовать. Надежда Дмитриевна махнула на него рукой, повторила тихо и убежденно:
— Мученики. Счастливым пример, чтобы счастливые не деревенели.
Гаршинское сооружение на столе рухнуло с шумом. И тут же, словно разбуженный, горячо заговорил стихами Надсон:
Но молчать, когда вокруг звучат рыданья
И когда так жадно рвешься их унять, —
Под грозой борьбы и пред лицом страданья..
Брат, — я не хочу, я не могу молчать!.
И замолчал. В дверях стоял Салтыков-Щедрин. Прямой и строгий. С потемневшим, суровым лицом.
«…Статьи самого ответственного редактора, которые по цензурным условиям не могли быть напечатаны в журнале, появлялись в подпольных изданиях у нас и за границей», — говорилось в постановлении четырех министров.
Салтыков-Щедрин поклонился, внимательно оглядел всех, подошел к окну. На улице училась гвардейская артиллерия. Солдаты выкатили два орудия. Черные дула уставились прямо в окна «Отечественных записок».
У Диккенса они назывались клерками. Строили рожи и хихикали, за высокой перегородкой. Гаршин любил Диккенса. Гаршин сам был клерком. Каждое утро он отправлялся за свою перегородку. Его должность именовалась так: секретарь заведующего делами канцелярии общего съезда представителей русских железных дорог. За это платили сто рублей в месяц. Дела в канцелярии было немного — Гаршин успевал даже помогать другим. Перед тем как поступить в канцелярию, он несколько месяцев работал на бумажном складе у одного купца. Там действительно было трудно. С девяти утра до девяти вечера за пятьдесят рублей.
Гаршину всегда хотелось иметь определенные обязанности. Он считал, что служба приносит ему «большую пользу со стороны, так сказать, психогигиенической». Случалось, он даже увлекался служебными делами — в нем просыпался тот многознающий мальчик, который срезал взрослых вопросом о корабельном якоре. Как-то Гаршин объяснял знакомому инженеру условия объявленного съездом конкурса на устройство особого приспособления для перевозки в вагонах хлеба. Объяснял подробно, выдвигая по ходу рассказа свои предложения. Инженер развивал их или не соглашался, спорил. Неожиданно вырисовался в беседе оригинальный проект. Решили отправить его на конкурс. И что же? Получили премию!..
Но служба — это утром, едва распишешься, отложить перо и, подняв воротник, брести под серым петербургским дождичком. Служба — это скучные споры клерков за перегородкой, как писать: «вследствие сего» или «вследствие этого»? Служба — это дерзость господина с сигарой, который может себе позволить дерзость с канцелярским секретарем. Такое не приносило «психогигиенической» пользы. И все-таки Гаршин служил. Нужно было «ежедневное хождение в определенное место». А главное, жил в сердце страх — вдруг однажды он перестанет писать.
Иногда он действительно переставал писать: «…Перо просто из рук падает. Двух слов связать не могу; как будто бы никогда и не занимался писательством. Иногда мне становится страшно: ну как я уже покончил свою литературную карьеру. А на то похоже». В такие дни служба казалась бескрайным болотом: в ушах стоял бесконечный спор за перегородкой — «вследствие сего!», «вследствие этого!» Гаршин горестно признавался: «Въелся я в это чиновничество, брат!»
…И все-таки он писал. Восемьдесят третий год оказался едва ли не самым богатым в жизни Гаршина. В восемьдесят третьем он создал «Медведей» и «Красный цветок».
Создавалось меньше, чем задумывалось. Черновики распирали портфель. Там лежали наброски повести о рвущемся к власти буржуа. «Великий человек» буржуа мечтал наступить целому свету на горло. Он должен был пройти в повести скорбный путь ст ярмарочного фургонщика до директора огромного банка, от мелкого жулика до грабителя во всероссийском масштабе.
Вместе с Демчинским, инженером и литератором, Гаршин писал драму. Она осталась неоконченной: «…Из драмы ничего не вышло… Мне кажется, что писать вместе могут только близкие друзья… или братья. Нужно, чтобы в душе другого не было неизвестного уголка…»
Гаршин работал над вторым и четвертым действиями, Демчинский — над первым и третьим. Драма называлась «Деньги». Молодой техник Кудряшов борется за место под солнцем. Ради денег можно пойти на все — он торгует умом и знаниями, проституирует, развратничает с женой своего начальника и продает свою жену миллионеру, владельцу предприятий. Драма должна была показать, как, отказываясь от всего человеческого в себе, становятся инженерами первой категории.
Но жили в замыслах и герои подлинные. Долгое время занимала мысль Гаршина повесть о Радонежской. Народница Раиса Родионовна Радонежская была сельской учительницей. Она боролась за то, чтобы тьма скрылась пред солнцем бессмертным ума. Ее травили. Гаршин начал повесть, когда героиня была жива. Конец произведения подсказывала жизнь: у народной учительницы отобрали школу, и Радонежская бросилась в колодец.
Между делом Гаршин переводил. Он перевел две сказки Кармен Сильвы (под таким псевдонимом пряталась Елизавета — королева румынская) и две сказки Уйды — английской писательницы с французским именем (Луиза де ла Раме), прожившей почти всю жизнь в Италии.