Paris, 1е 27/VIII <19>72
Родной мой Вадимушка,
Не, знаю, с чего начать это письмо, но я просто в отчаянии из-за полного неведения о тебе и из-за той тяжелой полосы молчания, которая невероятно как образовалась в нашей переписке… Несколько раз я хотел тебе написать, но даже не знаю, где ты? На Олероне, на юге Франции, в России или в Женеве — дойдет ли туда письмо? Откликнись! И ты тоже обо мне ничего не знаешь, а ведь в моем возрасте Бог знает, что может случиться: вот возьму да помру… Год этот у меня был тяжелый, я много болел (cystite, почки, uree etc)[452], вернулся сейчас из Виттеля[453], уставший от лечения. И Флорочка нехорошо себя чувствовала (para-phlebite). Сейчас мы думаем через месяц поехать к детям, но нам сейчас страшновато уезжать из-за Позняков. Саша совсем в плохом состоянии, а у Лели ко всему прибавилась тяжелая водянка, завтра ее положат в госпиталь. Не знаю, как она из этого выскочит и выскочит ли — что же будет с Сашей? В другой раз напишу подробнее, но сейчас только добавлю, что Ложа наша перешла в Gde Loge[454], а Маршак[455] чуть не умер из-за заворота кишек, который приключился во время их «каникул». Вот какие дела у нас!..
Зимой я был на одном выступлении Вознесенского и пришел в ужас от его стихов[456]! Это прославленный русский поэт? Твои стихи, дорогой мой, гораздо выше его «поэзии», и я рад был бы получить твои новые стихи.
Целую тебя и Олечку.
В<аш> С<ема>.
Paris, 1е 28/XI 72[457]
Родной мой Вадимушка,
Я узнал от Т<атьяны> А<лексеевны>, что Володя скоро приедет в Париж, и счастлив буду его повидать… Господи, сколько общего, сколько воспоминаний нас связывают!.. Спасибо, дорогой, за твое письмо. Как ты мне сейчас недостаешь… Я здесь в полном поэтическом одиночестве, пишу стихи и сам не знаю, надо ли продолжать, нужны ли и хороши ли они… Я надеюсь, что ты тоже скоро приедешь сюда, и Бог знает, сколько у нас будет тем для разговора… Мои «воспоминания» у меня пока только в проекте, главное сейчас для меня стихи. Они мне даже ночью снятся. А проснувшись, не помню слов, но только полон какой-то волнующей музыки…
Разбираю старые стихи, одни порчу, другие, как будто очищаю…
В общем, поэтическая тоска…
Целую тебя и Олечку крепко и прилагаю несколько стихотв<орений>[458].
* * *
Когда ты мед посыпешь перцем,
Ты извратишь природный вкус…
Не головой, а чутким сердцем
Единой правде я учусь.
Оно живет лишь откровеньем,
Навеянным издалека,
Под милосердным дуновеньем
Невидимого ветерка.
* * *
Оспаривать у ветра быстроту,
У облака легчайшее паренье
И камнем вдруг сорваться на лету
В земли тупой столпотворенье…
Разочарованно лежать
И все ж надеяться на чудо —
Нет, не могу, природа-мать,
Принять позор такого блуда.
Я камнем создан. Но порой
И в камне музыка таится,
И тот, кто не совсем глухой,
Быть может, ею насладится…
<Приписка на полях> Как забавно: начал пятистопным неожиданно перешел на четырехстопный!
* * *
Поэт, живи! И милость Божью
На нищих духом призывай,
К бездомности и бездорожью
Голодным сердцем привыкай.
Ты будешь чист, и свят, и беден,
Когда ж пробьет простейший час,
Ты отойдешь — суров и бледен
В непостижимое для нас.
И пусть и благ и злата ради
Живет и гибнет жадный век —
Не ты ли на большой тетради
Оставишь подпись: человек…
Париж, 16/III <19>73
Дорогой мой Вадимушка,
Давно собирался написать тебе, но очень я разленился, да и настроение было неважное… Я как-то разочаровался во всех моих стихах, и трудно мне без тебя. Переделал «Ангела»[459], пришлю тебе, но все это не то, что я хотел сказать. Впрочем, я думаю, что редко бывает, чтобы поэт был собою доволен. Все-таки над стихами я продолжаю работать, но без энтузиазма.
Я провожал на вокзале Володю, и грустно мне было, вероятно, мы больше никогда не увидимся. А сам он так и останется в моей памяти: немного взвинченным и возбужденным, — так что даже трудно было с ним по-настоящему поговорить. И при том: какой же он чудак! Зачем ему надо было встретиться с Терапиано, которого он побил 45 лет тому назад[460]!
Вадимушка, как ты и Олечка поживаете? Продолжаешь ли еще возиться с книгой Прегель или пишешь свое[461]? В Женеве ли сейчас Слоним[462] или еще в Италии?
У нас все по-старому. Вот уже и лето приближается, и надо решить, где мы его проведем. В Израиль поедем только в октябре.
Не собираешься ли ты в Париж? Как бы я был рад увидеть тебя! Через месяц я прочту в Ложе доклад о Мих<аиле> Андр<еевиче>[463] и о «Северных братьях», жалко только, что состав Лож сейчас очень изменился и мало там братьев, которые знали его.
Будь здоров, дорогой мой, и не забывай меня.
Крепко тебя и Олечку целую за себя и за Флорочку.
Т<вой> Сема.
Neris-les Bains, 5/VII <19>73
Родной мой Вадимушка,
Что случилось? Я уже 2 месяца жду от тебя ответа на мое письмо (от 4 V!) и начал беспокоиться… Все ли у Вас благополучно, здоровы ли Вы все? Я звонил Саше, и он меня немного успокоил, но все-таки… Или ты так занят собственной работой. Какой? Или — просто забыл о существовании твоего верного Семы? Но, дорогой мой, я все еще жив и надеюсь, что тебе еще не так скоро придется писать обо мне посмертную статейку (…Жил да был, строил локомотивы (хорошие), писал стихи (плохие), а в общем был довольно странный, застенчивый и одинокий человек). Да, я жив и стараюсь «продлить» себя, борясь за будущую книгу. Но иногда отчаиваюсь, ибо она будет стоить огромных денег. Бегаю по типографиям, подумываю даже о том — не лучше ли издать ее в Израиле. Или просто положить стихи в бутылку и бросить в море — пусть шальная волна вынесет ее на неведомый берег или пусть проглотит ее свирепый Левиафан… Не очень много от этого потеряет российская поэзия!..
«И все-таки! А почему — не знаю…» Дальнейшее ты прочтешь в прилагаемом стихотворении, которое может послужить «послесловием» для моей воображаемой книги. Сейчас я с Флорочкой на курорте (до 20/VII), лечим нервы, ревматизм и прочие гадости. Но душевно мы бодры и имеем хорошие известия от детей. К ним поедем в сентябре. Напиши, дорогой, о себе и о всех Вас — (здоровье, работа, планы?).