Были в Петербурге и женщины, которые всеобщего восхищения Чеховым не разделяли: литературная львица Зинаида Гиппиус, широко раскрыв от изумления глаза, дразнила его, спрашивая о мангусте: «Он людей ест?» Антон перед Гиппиус терялся.
Однако, общаясь с московскими барышнями, Антон за словом в карман не лез. С Машей разговор был короткий: «С Сувориным я говорил о тебе: ты у него служить не будешь — такова моя воля. Он тебе симпатизирует страшно, а в Кундасову влюблен». Шаврова же отвергла совет Антона изменить псевдоним и оставить карьеру актрисы: «Мне кажется, если во мне есть то, что следует, — я везде пробьюсь». Чем более он настаивал, тем непреклоннее в своем мнении становилась эта шестнадцатилетняя девушка[213]. По ее настоянию Антон убедил Суворина платить ей не семь, а восемь копеек построчно за те рассказы, которые «Новое время» печатало после чеховской правки.
И была еще Лика Мизинова, которая стремилась к Антону телом и душой. Она первая сделала шаг к сближению и в письме к нему задала тон их последующей девятилетней переписки: «Сегодня в Думе написала Вам длинное письмо, и хорошо, что не могла отправить, сейчас прочла его и ужаснулась — сплошной плач. <…> Кашляла кровью (как раз на другой день после Вашего отъезда). Бабушка сердится, что я выхожу и не берегусь, пророчит мне чахотку — я так и представляю себе, как вы смеетесь над этим. <…> По приезде своем в Москву не забудьте съездить на Ваганьково поклониться моему праху. <…> Я пишу Вам, вернувшись из театра, потому что спать не хочется, а также и потому, что знаю, что досажу Вам этим, придется читать столь нелитературное произведение, а досадить Вам мне очень приятно. <…> Ну не будьте эгоистом, напишите десять строк, только не бранитесь и не насмехайтесь, а то лучше и не пишите»[214].
Ответ Антона был беспощадно насмешлив: «А что Вы кашляете, это совсем нехорошо. <…> Бросьте курить и не разговаривайте на улице. Если Вы умрете, то Трофим (Trophim) застрелится, а Прыщиков заболеет родимчиком. Вашей смерти буду рад только один я. Я до такой степени Вас ненавижу, что при одном только воспоминании о Вас начинаю издавать звуки а 1а бабушка: „э…э…э“. Я с удовольствием ошпарил бы Вас кипятком. <…> Писательница (Мишина знакомая) пишет мне: „Вообще дела мои плохи — и я не шутя думаю уехать куда-нибудь в Австралию!“ Вы на Алеутские острова, она в Австралию! Куда же мне ехать? Вы лучшую часть земли захватите. Прощайте, злодейка души моей. Ваш Известный писатель».
Несколько дней спустя, поздравляя Антона с именинами, Лика сделала заход с другой стороны: «Сейчас вернулась от Ваших <…> Не обращайте внимания на почерк, я пишу в темноте и притом после того, как меня проводил Левитан! А Вас кто провожает?» Антон сменил гнев на милость и свой ответ закончил так: «Бибиков, который был у меня и видел Вас и сестру, написал в Петербург, что он „видел у Чехова девушку удивительной красоты“. Вот Вам предлог поссориться и даже подраться с Машей».
Ответное Ликино письмо от 21 января было первым (и, пожалуй, последним), в котором она обратилась к нему на «ты»: «Зная твою жадность, дорогой мой Антоша, и желая придраться к случаю написать тебе, я посылаю марку, которая была мне так нужна. Скоро ли ты приедешь? Мне скучно, и я мечтаю о свидании с тобой, как стерляди в Стрельнинском бассейне мечтают о чистой прозрачной реке. Я не умею быть тактичной, и когда хочу себя настроить на этот лад, то выходит не то. Но все-таки приезжай 26-го, и ты увидишь, что я могу быть тактичной не только на словах. <…> Итак, я жду тебя, я надеюсь, что ты подаришь мне хоть полчаса! Не все же ей! За мою любовь я заслуживаю полчаса. До свидания, целую тебя и жду. Твоя навек Лидия Мизинова».
Ни одна женщина не волновала Антона так, как Лика, — ни Ольга Кундасова, смело вступавшая в дискуссии с учеными мужами Москвы и Петербурга, ни Елена Шаврова, действовавшая ласковыми уговорами и лестью. В его насмешливых посланиях к Лике мы не найдем и намека на ревность или страсть, однако, судя по их обилию, пространности и затейливости, Чехов и в самом деле потерял душевное равновесие.
Антон навестил брата и написал об этом Маше: «Его детишки произвели на меня самое хорошее впечатление. <…> Супруга Александра добрая женщина, но… повторяются ежедневно те же истории, что и на Луке». Протрезвив голову после дружеских застолий, Антон хлопотал о помощи сахалинским детям. Юрист А. Кони свел его с княгиней Е. Нарышкиной, ведавшей обществами попечительства о ссыльнокаторжных, и совместными усилиями они открыли на Сахалине приют для 120 малолетних преступников. Через Ваню и Суворина Антон отправил на каторжный остров тысячи книг, причем расходы взяла на себя казна. Испытывая неприязнь к аристократам, Антон просил Суворина или Кони вести от его имени переговоры с высокопоставленными чиновниками.
В Петербурге Чехов взялся за книгу о Сахалине: он задумал сделать ее строгой и беспристрастной и опубликовать целиком, дабы усилить ее воздействие на читателя. Сибирская система уголовного наказания в то время вызывала особый интерес — по рукам ходила запрещенная книга американца Г. Кеннана «Сибирь и ссылка». Однако едва ли можно было ожидать, что такой антиправительственный чеховский труд, как исследование сахалинской ссыльнокаторжной колонии, возьмется печатать Суворин. Поэтому неразрывная связь Чехова с «Новым временем» немало удивляла его либеральных друзей, и один политический ссыльный (Эртель) писал другому (Короленко): «И как жаль, что Чехов так, по-видимому, крепко связан с разбойничьей артелью „Нового времени“».
В конце января Антон возвратился в Москву и начал писать повесть «Дуэль», которая чуть не растянулась в роман. Мангуст, расхворавшийся в российских холодах настолько, что перестал бить посуду и прыгать по столам, потребовал медицинского ухода. Антон усмирял Ольгу Кундасову, изводил насмешками Лику Мизинову и заигрывал с Дарьей Мусиной-Пушкиной, которая вслед за ним приехала из Петербурга. Когда к мангусту вернулась радость жизни, в доме снова все пошло вверх дном. Затем последовали две насыщенные событиями недели. В Москву пожаловал Суворин и стал водить Чехова на обеды и в театры. Именно тогда Антон решил, что пришло время предпринять не состоявшуюся два года назад поездку по Европе. Пятого марта в письме Суворину он воскликнул: «Едем!!! Я согласен, куда угодно и когда угодно». Между тем его финансовые дела в «Новом времени» несколько запутались; по его разумению, он был должен Суворину 2000 рублей, но оставаться в Москве и отрабатывать долг ему совсем не хотелось. Домашним, покривив душой, он пообещал вернуться к Пасхе. Шаврова уже начала горевать о том, что остается без наставника. Уязвленная Лика хранила гордое молчание. А Ваня пытался заманить брата к себе в Судогду, где единственной его компанией были скворцы и канарейки.
Одиннадцатого марта Антон распрощался с семьей, друзьями и мангустом и выехал в Петербург (туда же направились и Кундасова с Мусиной-Пушкиной). Через неделю, семнадцатого марта, в половине второго пополудни Суворин, Дофин и Антон — Отец, Сын и Святой Дух — сели в экспресс Петербург — Вена. Дарья Мусина-Пушкина приметила Антона по дороге на вокзал: «Сегодня, когда я ехала по Литейной, то встретила Вас, также едущего на извозчике, причем Вы смотрели прямо на меня, но почему-то не удостоили поклона». Антон был без пенсне — сломанное, оно осталось в Москве. В результате он обижал друзей тем, что не узнавал их издали и, скорее всего, Европу тоже увидел не в фокусе.
Не все Антон понимал и из того, что слышал. Немецкий язык у него остался на школьном уровне. Ежову он признался: «Я говорю на всех языках, кроме иностранных, и добраться в Париже с одного вокзала на другой для меня все равно что играть в жмурки». Весь груз забот о нем взяли на себя Суворины: оплачивали счета, выбирали маршрут следования, были переводчиками. С одной стороны, Антону было приятно почувствовать себя «содержанкой» — он сам про себя сказал: «ехал, как железнодорожная Нана», и наслаждался роскошью спального вагона с зеркалами, постелями и коврами. В Вене его поразила открытость людского общения — в Москве откровенный разговор на улице с незнакомым человеком вполне мог привлечь внимание тайной полиции. Чехов писал домашним: «Странно, что здесь можно все читать и говорить о чем хочешь». С другой стороны, он нередко находил повод для недовольства. Из поезда по пути в Вену писал Маше: «Много жидов. <…> Таможня содрала за табак больше, чем он стоит!» Дорога в Венецию через Альпы его тоже разочаровала: «Горы, пропасти и снеговые вершины, которые я видел на Кавказе и на Цейлоне, гораздо внушительнее, чем здесь».
Венеция, впрочем, вызвала у Чехова прилив энтузиазма. От усыпальницы Кановы и дома Дездемоны он пришел в восторг. Ване он признался: «Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума <…> а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество». В Венеции им встретилась Зинаида Гиппиус и несколько смазала радужное впечатление. Как и многие петербургские снобы, она считала своим долгом поставить провинциала на место и намеренно запутала Антона в ценах за гостиницу. В дневнике она записала: «Нормальный провинциальный доктор. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и грубоватые манеры, что тоже было нормально».