— Твоя школа никуда не убежит. Пастернак сегодня важнее.
Я вышел от главного и столкнулся в коридоре с нашим автором, молодым писателем Левой Кривенко.
— Ты что, завтра уезжаешь? — спросил он.
— Еду на собрание в Театр киноактера.
— Будешь писать о Пастернаке?
— Такое задание.
— А ты знаешь, что Константин Георгиевич Паустовский осуждает кампанию травли Бориса Леонидовича?
Паустовский был моим любимым писателем и непререкаемым нравственным авторитетом.
— Лева, у тебя есть стихи Пастернака?
— Конечно. А ты их не читал? — Он посмотрел на меня, как на воскресшего мамонта. — Пошли, я тебе дам.
Всю дорогу до его дома, а жил он напротив редакции, на другой стороне бульвара, он сокрушался:
— Ты же любишь поэзию. Гумилева наизусть шпаришь — и не читал Пастернака.
Всю ночь я читал стихи и никак не мог понять, за что ополчились на такого прекрасного поэта.
На следующий день на судилище я увидел властителей дум, в хорошо сшитых костюмах, которые, брызгая слюной, обливали грязью своего талантливого коллегу.
С тех пор я перестал читать книги многих наших авторов, я слишком хорошо помнил, что они говорили осенью 1958 года.
Материал я не написал и честно сказал об этом Борисову.
Он выматерился, поставил в номер тассовку, а мне сказал:
— Мог бы имя себе сделать.
Нобелевская премия за 1958 год была присуждена Борису Пастернаку «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы». С присуждением высокого отличия Пастернака поздравил телеграммой секретарь Нобелевского комитета Андрес Эстерлинг.
23 октября 1958 года Борис Леонидович шлет ответную телеграмму:
«Бесконечно благодарен, растроган, горд, удивлен, смущен».
Заметьте, в формулировке о присуждении премии не упоминается крамольный по тем временам роман «Доктор Живаго».
Кажется, все наши деятели литературы и искусства должны были бы с радостью принять высокую оценку труда своего коллеги.
Но Никита Хрущев воспринял это известие как страшную идеологическую диверсию западных спецслужб.
Да и действительно, кто такой Пастернак? Не орденоносец, не лауреат, не секретарь Союза советских писателей. Сидит себе в Переделкино и пишет стихи из дачной жизни.
И вдруг ему, а не героям социалистического реализма, как Федин, Марков, Бубенов, Сафронов, такая честь.
И началась организованная на государственном уровне травля.
Сегодня, когда о деле Пастернака написаны сотни страниц, все почему-то вспоминают цековского идеолога Д.Поликарпова, Г.Маркова, К.Федина, но не они были главными: борьбу с беззащитным поэтом возглавил тогдашний председатель КГБ Александр Шелепин, зять генсека Алексей Аджубей и главный комсорг страны Сергей Павлов.
Не так давно я услышал, что Роберт Кеннеди говорил о том, как ЦРУ специально передало материалы на А.Синявского и Ю.Даниэля нашим спецслужбам, чтобы начать еще один виток утихающей «холодной войны».
С Борисом Леонидовичем Пастернаком случилось практически то же самое. После присуждения ему Нобелевской премии американский госсекретарь Джон Фостер Даллес выступил с заявлением, что премия Пастернаку была присуждена за отвергнутый в СССР и опубликованный на Западе роман «Доктор Живаго».
Вспомните формулировку Нобелевского комитета, — там ничего не говорится об этом романе.
Так прекрасный поэт стал разменной монетой в грязной политической игре.
В те годы я много ездил по стране. География комсомольских ударных строек была самой неожиданной. Возводили Красноярскую ГРЭС и Братскую ТЭЦ, прокладывали дорогу Абакан — Тайшет, возводили комбинат в Джезказгане.
Мы писали репортажи и очерки не просто со строек, это были поля сражения за социализм с человеческим лицом. Люди работали с полной отдачей. ЦК ВЛКСМ докладывал политбюро о новых победах и взятых рубежах. Докладывали обо всем, забывая, в каких условиях живут те, кто брал эти рубежи.
Но с точки зрения московских функционеров жизнь на морозе в палатках, балках и вагончиках — это главный признак романтики.
В 1959 году я уехал из Джезказгана, интернациональной молодежной стройки. Ездил я туда не за очерком и не за статьей, а за материалами для доклада какого-то босса из ЦК ВЛКСМ.
Но именно там ребята-комсомольцы показали мне, в каких отвратительных условиях они живут и какой гадостью их кормят в столовых.
А потом показали мне городок болгар-строителей, с прекрасной столовой и свежим питанием.
Я исписал целый блокнот, вернулся в Москву и рассказал об этом главному редактору журнала «Молодой коммунист» Лену Карпинскому.
Он сказал мне просто:
— Тебя за этим посылали?
— Нет.
— Нужные данные привез?
— Да.
— Свободен.
А через неделю в Джезказгане начались беспорядки, жестко подавленные внутренними войсками.
Прошло несколько лет, и на этот раз армия кроваво подавила недовольство рабочих в Новочеркасске.
Демонстрацию рабочих расстреляли прямо на площади перед горкомом партии.
Эфемерная свобода, чуть забрезжившая в 1957 году, завершилась.
В своих поездках на стройки Севера и Дальнего Востока, на целину и в Каракумы я поражался мужеству и трудолюбию людей, приехавших сюда со всей страны не за длинным рублем, а по убеждениям.
Я видел, как они вкалывали, подгоняя завершение объектов к определенным датам по требованию партийного начальства.
Время то кануло безвозвратно, осталось в далеком прошлом, как моя восемнадцатиметровая комната на улице Москвина (ныне Петровский переулок).
Теперь у нас свобода, время никому не ведомых реформ. Но я вспоминаю 57-й год, всеобщую эйфорию и ожидание счастливых перемен.
Вспоминаю, как это начиналось и чем закончилось. Не хочется дважды входить в одну реку.
А что делать? Сходите на Дмитровку, постойте у Совета Федерации, вглядитесь в лица наших нынешних сенаторов, а потом подумайте, что же нас ждет впереди.
Меня всегда поражала очередь в Мавзолей. Здоровенная гусеница из людей загибалась к Александровскому саду и, несмотря на погоду, истово выстаивала томительные часы, чтобы за полминуты пройти мимо подсвеченного саркофага с тем, что осталось от человека, изменившего мир.
Я попал туда случайно вместе с участниками Международного форума молодежи и студентов.
Под бдительными взглядами офицеров охраны мы прошли мимо общесоюзного дорогого покойника и вышли на воздух.
Надо сказать, что в эту минуту я почувствовал облегчение. Случись это год назад, мне удалось бы увидеть и тело Сталина.
Восемь лет на Мавзолее было написано два имени: «Ленин, Сталин». Восемь лет в кругах, близких к политбюро или президиуму ЦК, я уже не помню, как в те годы именовалась эта могущественная структура, шли споры о выносе тела Сталина из главной усыпальницы страны.